– Проверяющих назначают мэрии, – вмешался Саворньян, – и ни одна администрация не захочет повесить себе на шею семьи иностранцев, которые даже не голосуют, вот чиновники и виляют… Тридцать шесть тысяч коммун… Французское государство раздробило права человека на тридцать шесть тысяч осколков.
– Выпьем за права человека, – предложил Рубен, – и за тех, кто все еще в них верит.
Он достал из кармана фляжку «Ликера 43»
[68] и протянул мужчинам. Отказался только Саворньян.
– Друзья мои, пью за землю убежища, какой была Франция, за эту землю, приютившую меня в семьдесят первом, когда я бежал от Франко. За Францию, которая приняла моих польских братьев в тысяча восемьсот сорок восьмом, армянских – в девятьсот пятнадцатом, русских – в девятьсот семнадцатом, а потом португальских, греческих и камбоджийских. За ту землю, что первая в мире записала в Конституцию обязанность предоставлять убежище всем угнетенным народам
[69].
Он выпил залпом и перевернул чашку.
Пустую.
Захерин последовал его примеру, встал и направился в туалет, на ходу расстегивая ширинку:
– Вот я и помочусь на эту землю, сумевшую стать негостеприимной даже к своим франкофонным африканским братьям, так сильно ее любящим. Нассу на землю, которая поставила вне закона триста тысяч живущих здесь беженцев, в то время как Испания, Италия или Германия узаконивают миллионы. Нагажу на дряхлеющую Францию, не имеющую возможности платить пенсии старикам и готовую попросить граждан трудиться до семидесяти лет, в то время как африканские страны не знают, куда девать безработную молодежь.
Захерин скрылся в ванной комнате. Саворньян поставил чашку с недопитым чаем на стол и обратился к Лейли, словно это она сочинила закон об иммиграции. Женщина не решалась ответить, потому что никогда ни с кем не обсуждала эти вопросы. Размышляла над ними, но молча. Трудяги-иностранцы – такие же, как она, – жили изолированно. Рано вставали. Поздно возвращались. Бесшумно ходили по пустым офисам. Ездили первыми и последними электричками. На философствование им не хватало ни сил, ни времени. Заклейменные проклятием герои романов Золя и Стейнбека сплачивались, собирались в профсоюзы и выходили на улицы. Сегодня они составляли феноменальный интернационал.
Лейли не высказывалась – только слушала.
– Мы не хотим красть у французов их богатства, – объяснял Саворньян, бурно жестикулируя. – Даже не просим поделиться. Мы созидаем, работаем, потребляем, заключаем браки, делаем детей. Нам нужна только свобода. Чего они боятся? Думают, если приоткрыть дверь, случится обвал? Чушь! Время миграций прошло! Практически ни у кого не осталось средств на путешествия. Бедняки, неграмотные горемыки привязаны к местам, где родились. Эти пленники общинной солидарности, чтобы сбежать от войны или голода на родине, в крайнем случае уйдут в еще более бедную страну.
Сидевший у окна Уисли тихонько пощипывал гитарные струны, аккомпанируя горестным словам Саворньяна.
– Кандидатов на великое переселение единицы, Лейли. Земной шар пересекают не голодные орды, а смельчаки, честолюбцы, безумцы, изгнанники, психи и мечтатели. Свободные люди. Почти никогда – женщины. Редко – отцы семейств. Все чаще – дети.
Саворньян наконец замолчал, опустил покрасневшие глаза на фотографию Бабилы, Сафи и Кейвана.
– Пси-хи, – тихо произнес он.
За стол вернулся Захерин, и Рубен разлил остатки спиртного по чашкам. Мужчины выпили. Подросток – разговор его не интересовал – мурлыкал что-то на языке бамбара
[70] в ритме гитары Уисли.
– Все страны мира подписали Конвенцию ООН о правах ребенка… – Захерин обращался к Лейли. – Но если речь идет о несовершеннолетнем нелегале, отношение меняется: из-за поганца увеличится дефицит бюджета, его придется содержать до совершеннолетия, соблюдать права «малолетки». И власти подбирают страну для высылки и «приблизительную» семью или позволяют улице заняться образованием незваного гостя, а в пятнадцать лет вышвыривают за пределы страны, заведомо решив, что возраст он себе убавил.
Стало тихо. Все молчали. Рубен потряс фляжку, но она была пуста. Три бенинца выпили по последнему глотку, Лейли встала, взяла пылесос, но Захерин ее задержал:
– Понимаешь, Лейли, наша сила в том, что они никогда не смогут без нас обойтись. – Он повернулся к Рубену: – Я не о тебе, старый псих, ты мелкий эксплуататор, приглашаешь нас выпить, чтобы успокоить совесть, а припас всего литр говенного испанского пойла.
Рубен весело хохотнул.
– Я адресуюсь к Homo megapolitas, жизнерадостному землеустроителю самых больших и богатых городов планеты. Ему мы всегда будем нужны, чтобы делать, как говорят американцы, грязную, опасную, тупую и тяжелую работу. Кто нас заменит? Кому придет охота, учитывая, что мы невидимки? Мы призраки, но улицы на рассвете подметены, мусор убран, и стекла башен блестят чистотой. А когда встает солнце, вредные зверушки, те, без кого не выживает ни одна экосистема, забиваются в норы.
Лейли шагнула к двери. Поправила платок. Фартук. Запас ее терпения истощился.
Она вышла за дверь, и через несколько мгновений шум пылесоса заглушил голос гитары. По коридору шла Нура с простынями в руках. Молодая метиска даже не взглянула на Лейли, в наушниках гремела музыка, отгораживая ее от окружающего мира. А в голове у Лейли крутилось выражение феноменальный интернационал.
25
12:03
Тидиан не сумел забраться на самый верх апельсинового дерева. Не долез совсем чуть-чуть. Считать метры было трудно, и он ориентировался на дома «Арес» и «Афина». Он устроился на толстой ветке, на уровне второго этажа, как будто решил встретиться с солнцем, пусть даже оставаясь в тени листвы. Мама рассказывала Тидиану историю Икара, и он хорошо ее запомнил, чтобы не повторять идиотскую глупость героя.
Самым трудным оказалось избежать зоркого ока дедушки Муссы и бабушки Марем, пришлось ждать телевахты. Альфа́ все рассчитал. Альфа́ хитрый! Он хитрее всех.
Со своего поста Тидиан видел всю улицу Пастера и всю улицу Жореса, до самого университета. Вдалеке сверкало море, внизу, у подножия дерева, стоял Альфа́.
Свисти, Тиди, сказал старший брат младшему, свисти, если увидишь в квартале больше одной чужой машины.