Когда-то Алпатов, чутьем угадывая это состояние у других, глубоко его презирал, называл «самоковырянием» и думал — каждый, если захочет, может выйти из такого порочного круга усилием собственной воли. Теперь он сам был в плену. Раньше Кащеева цепь, ему казалось, была в мире внешнем, огромная цепь, теперь не цепь, а цепочка завертывалась вокруг своего «я», и эта цепочка оказалась сильнее, чем вся великая цепь. Мало помалу, ничего не видя вокруг себя, он заметил в ужасе, что мысли его, и боль, и даже все внешнее, что попадалось в глаза, и особое новое чувство своей вины, протекая кругом, начиналось, как танец от печки, и эта неподвижная печка была положение, а конец — по больному месту острые слова: «я» — маленький.
В номере он с удивлением вспомнил о своем решении несколько дней шататься без дела в Москве. Теперь только поскорее бы уехать отсюда подальше, в Петербург, и там начать все по-новому, по-настоящему. Только перед этим захотелось ему снова избавиться от проклятого самоверчения, рассказать об этом искренно другу в письме.
И он пишет ей о себе, уверенный, что когда он выскажет все совершенно, то непременно и сбросит с себя эту новую маленькую, но еще более страшную цепь. Его обманывает теперь увлекающее сладостное чувство писать ей о себе, он забывает, что если другому прочитать написанное им, то как раз это и будет изложение самоверчения, начиная от печки положение и кончая осью всего порочного круга: «я» — маленький.
Исписав несколько листов почтовой бумаги, Алпатов зовет курьера и велит ему немедленно отнести на почту и отправить заказным. Но как только уходит курьер и невеста его оказывается не здесь, в комнате, как было, когда он писал, а далеко в Париже, то вдруг переменяется весь смысл написанного: все письмо сплошное издевательство над положением, которое сам же он вызвался создавать ради нее. Это письмо, он теперь понимал так ясно, было бредом, в котором он бормотал о своем великом «я», назначенном разбить Кащееву цепь, и что это великое «я», встретив на пути своем положение, обернулось в сидящее на цепочке «я» — маленькое.
Он бросился по лестнице, чтобы вернуть курьера, но было поздно: получив приказание поспешить, курьер убежал.
От кого же он сам бежит теперь из этого номера, где явилась ему несчастная мысль написать? Он еще не знает, что бежит от самого себя и что от этого никуда нельзя убежать. Все, что было в номере, сейчас же явилось к нему, как только сказали на Николаевском вокзале, что поезда ждать придется ему еще час. Он спрашивает себе чаю и садится за столик писать. На диване рядом с ним, обернувшись лицом к спинке, храпит на весь зал толстый человек. Не обращая внимания на храп, он пишет в Париж, что под минутным впечатлением от разговора с жандармом о положении он немного сошел с ума и написал ей бессмысленное письмо. Но пусть она не обращает внимания: это все эгоистический бред, а в будущем он непременно сумеет забыть себя и вернется к тому положению, о котором они вместе думали в Париже...
Он перечитал письмо свое несколько раз и совершенно уверился: письмо было очень хорошее. Теперь, если он это письмо сейчас опустит в ящик, оно придет, может быть, днем раньше, чем заказное. Вот хорошо бы еще приписать сюда: что он просит ее не читать и разорвать заказное письмо. И он опять берется за перо, но как раз в эту минуту храпящий человек обертывается, не открывая глаз, отхаркивается, плюет и своей мерзостью обдает все письмо. Алпатов бросает перо. Сильной рукой хватает толстого человечка за ворот, трясет его, и тот медленно открывает налитые кровью глаза...
— Пьяный! — сообразил Алпатов.
И, бросив письмо, спешит удалиться. Но пьяный только теперь пришел в себя и узнал, кто это вдруг потряс его с такой чудовищной силой.
— Караул! — закричал он. — Держите, держите, он чайник украл у меня!
ФЛОРА И ФАУНА
Поэты берут красоту северного света белой ночью, когда закончится брачное время у многих интересных наших растений и животных, птицы сели на яйца, все в природе занято делом, а человек, не зная покоя, бродит белою ночью по улицам огромного города... Сказал ли кто-нибудь о красоте света на Севере, когда после тьмы человек пробуждается в засыпанном снегом и сияющем в новом свете городе? Многие обратили внимание на такой Петербург только в тот день, когда замолчал пулемет и все вышли на улицу, чтобы во время великой войны народов сказать о мире всего мира всем — всем!
Нет, кажется, о весне света до тех пор еще мало кто говорил, считая болезненную белую ночь истинной весной петербургского человека. Но Алпатов, никогда еще не видавший Петербурга, сразу обратил внимание на сияние снега в большом городе: ни в Москве, ни в одном европейском городе такой роскоши архитектуры, украшенной снегом и так освещенной, он еще не видал. А между тем шел он по солнечной стороне Невского не для того, чтобы о вечном мире народов сказать всем — всем, а просто в департамент шел, как множество других, создавать себе положение. Ему представлялся департамент по Гоголю местом издевательства над убогим, но сложным существом человека вроде того, как было в его гимназическом классе, когда все мальчики мучили одного странного. По Достоевскому, в департаменте служили бедные люди, униженные и оскорбленные. По Щедрину, там лютые хищники делили казну. Казалось бы, всего ближе был Алпатову департамент у Гончарова в «Обыкновенной истории», где молодой человек, в юности почти революционер, просит дядюшку устроить ему положение. Да, тут в красоте на болоте люди так много всего намечтали, что каждому оставался в наследство двойник. Но красота весны света была сама по себе так велика в Петербурге, что Алпатов, думая по авторам о департаменте, не вспомнил пока своего двойника из «Обыкновенной истории» и свой путь по коротенькой правде все еще считал каким-то особенным и небывалым у других.
На углу Невского и Литейного в книжном магазине огромная красная книга «Весь Петербург» в издании Суворина сразу дала Алпатову и адрес действительного статского советника Петра Петровича Ростовцева на Захарьевской, и его служебный телефон в департаменте на Мойке. Он, представляя себе департамент исключительно по литературе, позвонился с большим волнением. Но деловой голос просто и даже довольно любезно ответил ему: его превосходительство не имеет особых часов для приема, и видеть его можно в Ученом комитете в служебные часы.
Мартовский свет, разгораясь все больше и больше ближе к полудню, во всем помогал Алпатову.
Сверкает алмазная весна. Многие синицы в Лесном поют брачным голосом, самые красивые маленькие птички, кочуя, рассыпаются по темнеющим дорогам, снегири, свиристели, овсянки. На Невском возле Пассажа продают мимозы, тепличные фиалки и ландыши. Ярко освещенная студенческая молодежь на верхнем этаже конки показалась Алпатову букетом цветов. На углу Невского и Михайловской под капелью одна улыбающаяся девушка показалась ему очень похожей на Инну Ростовцеву.
Если в мрачном Петербурге на Невском Алпатов открыл себе весну света, то почему бы и департаменту не выйти таким же удачным и положению в нем совершенно особенным: очень возможно, еще ни один инженер не приходил сюда с таким великим планом осушения русских болот. Швейцар в этом изящно одетом молодом человеке сразу же увидел его счастливое будущее и не только вежливо помог ему раздеться, но и проводил немного по лестнице и в Ученом комитете указал кабинет его превосходительства. Секретарь, который разговаривал с ним по телефону, был очень похож на скромного, изысканного, вежливого немецкого молодого ученого и действительно оказался временно служащим здесь лаборантом. Он тоже скоро получает командировку в Германию и смотрит на Алпатова из Германии почтительно. Пока его превосходительство занят в кабинете с посетителем, есть время покурить и расспросить лаборанта, можно ли рассчитывать на успех.