Даже не знаю, почему я так расстроилась. Даже не знаю.
«Алита. Аэлита».
* * *
Смерть идет.
Она близко.
А потом я услышала плач.
Я обошла сарай, но никого не было. Небо над головой синело так ясно и высоко, что, глядя в него, кружилась голова. Я запрокинула голову, солнце плеснуло мне по глазам, я зажмурилась. Даже слезы выступили.
С утра подморозило. Снег хрустел под ногами. Чистый и белый. Я шла по двору, ботинки оставляли в снегу следы. Кто плачет? Энни сейчас в доме, я только что ее видела – играла себе у огня, наряжала какую-то куклу. Она зовет ее Алита. Украла мое имя, противная девчонка.
Плач. Такой горький, что у меня сердце забилось. Я пошла быстрее. Словно плачет маленький, потерявшийся ребенок. Словно ребенок, которого жестоко и несправедливо обидели.
Заглянула в конюшню. Старый Дюк стоит и жует сено. А корова одноглазая стоит в другом углу, отвернулась. Ну, и хорошо. Все-таки я ее боюсь.
Я вышла во двор. Неужели мне показалось? Нет никакого плача. Да и кому тут плакать?
А потом я увидела, что сарай трясется. Я не вру. Трясется.
Так, что я слышу, как дерево трещит. Что это может быть? Разве я когда-нибудь боялась… и сейчас не боюсь.
Я заглянула осторожно, там полутьма, и он сидит. Мормон. Огромный, черный. Согнулся в три погибели, вцепился ручищами в балку. И его трясет. А он здоровый, вместе с ним трясет и балку. И сарай.
Он всхлипывает и плачет. И рыдает. Горько так, что у меня против воли сердце вынимается.
Огромный, рослый, потерявшийся ребенок. Небритый еще.
И тут я вспомнила, что с ним вчера творилось, вечером. Когда мама Евангелие читала после ужина. Там Иисуса нашего ведут по городу и каждый бьет Его, чем может. Чем может. Чем только может.
Я тоже всегда плачу на этом моменте.
Но тут Мормон сидел тихо, как мертвый. Я подумала, он не слушает или вообще задремал. Я тоже в церкви все мимо ушей пропускаю, кроме проповедей про Апокалипсис. Там страшно и здорово. И про Огненный Столп еще.
Так вот, я думала, Мормон не слушал. А потом смотрю, у него слезы текут. Он сидит, откинувшись, глаза закрыл. На лице пляшет свет пламени. А слезы катятся и катятся – из-под закрытых век.
И до чего это страшно, оказывается. До чего страшно.
– Почему ты плачешь? – спросила я.
Мормон не вздрогнул, не повернулся, а словно застыл. Даже как будто воздух вокруг него перестал двигаться. Пылинки зависли в воздухе.
А потом повернулся ко мне.
– Тебе жалко Иисуса, да? – спросила я.
– Я бы их всех убил, – глухо сказал Мормон.
– Но Сын Божий сам сказал, чтобы сложили оружие и не противились! – кое-что, оказывается, я в церкви запомнила.
– Я бы все равно убил. И наплевать.
И тут я подумала, что, если бы на месте учеников Иисуса была я? А римляне уводили бы даже не Иисуса, а моего отца или Джека? Отдала бы я их?
Нет. Вцепилась бы и дралась. Кусалась и лягалась, как лошадь. Как бешеная кобылка.
Меня на куски бы рвали, а я бы не отдала.
А Мормон достал бы свой огромный револьвер и убил всех стражников. А потом бы пошел и убил фарисеев. Я не знаю, кто это, но слово противное. Фарисеееи. А потом Пилата и императора. И всех римлян.
Будь что будет.
И Иисус говорил бы, они по недомыслию, их надо простить, держал бы Мормона за рукав черного пальто. Прости их! Прости!
А Мормон сказал бы: нет. Бог простит.
И убил оставшихся.
Я так и увидела, как Мормон стоит в своем черном пальто и черной круглой шляпе. С револьвером в руке. И говорит: нет.
* * *
Бога нет. Поэтому нам приходится его придумывать.
Сироты господни.
Медные сердца.
Вытравленные души. Вот кто мы.
Иногда, когда я просыпаюсь совсем рано, еще до рассвета. Когда нет сил встать, но и заснуть не получается. Я вспоминаю отца.
Когда долго думаешь о нем, наступает что-то вроде покоя. Не совсем, конечно. Но хотя бы можно задремать, пока мама не погонит доить корову.
Одноглазая корова действительно давала молоко. Не так много, но больше, чем мы думали.
* * *
– Посмотри на рассвет, – сказал отец.
Я зевнула.
– А что на него смотреть?
– Какого он цвета?
– Красного, конечно. Нет, розового!
Отец взглянул на меня. В его прищуре была добродушная подначка. Словно он приготовил некий сюрприз и ждет, когда у меня лицо сломается. У меня лицо такое, что я ничего скрыть не могу. Это все знают. У меня по лицу сразу все видно. Джек издевается, что со мной только карамельные яблоки в лавке воровать.
– Посмотри внимательнее, – сказал отец.
– Да розовый же!
– Точно?
– Да!
– То есть совсем точно?
Я взяла и посмотрела внимательнее. А потом увидела.
– Ох!
– Вот-вот, – сказал отец. И я, не поворачивая головы, поняла, что он улыбается.
На горизонте медленно вставало солнце. Тонкая красная полоса, выше – темная небесная синь, а между ними еще одна полоса, словно бы переход света. Словно бутылочное стекло. И эта полоска была – темно-зеленая.
– Ко всему привыкаешь, – сказал отец. Выдохнул дым струйкой. – А иногда нужно просто посмотреть. Ну, я так думаю.
А я вдруг почувствовала себя беспомощной. Настолько меня обезоружила нежность к нему. Словно везде, в руках и в ногах, и даже в животе – везде у меня была нежность. Бессильная, как новорожденный щенок. Я вся стояла, полная новорожденных щенят. Любовь это или что? Я не знаю. Просто это был мой отец. Мой отец. Мой. Был. Вот я стояла и даже сказать ничего не могла, только смотрела на него. А потом опять на рассвет. И опять на него. И вдруг у меня слезы закапали, в носу защипало.
– Ты чего, плачешь? – спросил отец. Даже трубку изо рта вынул, настолько удивился.
– Нет. – Я помотала головой. Шмыгнула носом, чтобы втянуть слезы обратно. Вот дура я, а? Дура же!
– Нет?
– Ннннет.
Отец немного посмотрел, как я плачу, потом сказал:
– Ну ладно.
В общем, я все равно однажды убегу на корабле матросом. Уж матросы-то не плачут. Точно нет.
* * *
А рассвет действительно зеленый.
Я не знаю, что случилось с нами, что вообще происходит. Я не знаю, кому принадлежали эти кости… огромные кости… словно кости гигантского невероятного скорпиона, но Джек говорит, что это птица.