С каждым днем отец все сильней походил на живого человека.
Видит Бог, я пытался поговорить.
– В конце концов, я костьми лег, чтобы спасти тебя! – Мать с Эни подслушивали нас, не особо скрываясь.
– Но не спас же. – В черепе отца как будто провертели две дырки, глубоко внутрь засунули вонючий факел, он чадил, давал тени, но не делал взгляд более живым. Батя сидел, подперев рукой подбородок, и рассматривал меня, как прыщ, вскочивший на яйцах.
– Пап…
– Что я тебе велел? – Как ответить на вопрос, который не имеет значения? – Что я велел тебе сделать?
– Я…
– Ты вытащил мать? – кто кого вытащил. – Спас сестру? Вернулся за мной? О чем мне с тобой разговаривать? Как на тебя полагаться?
Каждую ночь, не зная исключений и выходных, в мою голову пробирался горлум. Он тянул одну и ту же бесконечную песнь, точно пытался выгородить моего батю, показать с лучшей стороны. Я сам желал этого больше всего на свете, поэтому смотрел и слушал:
«Мы вышли в рейд вместе со всем остальным Андратти, но не стали ждать дележа Большой охоты. Очкастый предложил забрать причитающееся без счета. Вам, малолеткам, было невдомек, но взрослые давно учуяли запах тухлятины».
Так разлагался Андратти. Время анархии вышло. Настала пора вправлять веку суставы, а те, что сгнили, отсекать и прижигать. Андратти не желал быть культей. Распределители стали первой волной, цепью, которой новые цари, выродки и нувориши крупных городов душили очаги свободы, ракетные бункеры и общины фанатиков. Отсюда нужно было линять. Андратти ждала зачистка, с бомбардировками и геноцидом, или анестезия, тихая-мирная операция, когда горожане, встречая новых хозяев, сами вздергивают смутьянов и смиренно ложатся в позу молящего: мордой в песок, широко раскинутые руки смотрят пустыми ладонями вверх. Дыши через раз и услышишь, как входишь в новую эру благоденствия.
Горлум лучше всех вскрывал замки и втыкал заточку в яремную вену, при этом был джанки и псих, очкарик безупречно водил технику и пудрил мозги, третий, тот, что за решеткой лежал ко мне спиной, обладал железными нервами и не питал иллюзий. Краткосрочные попутчики, они пообещали раздеть город и не кидать друг друга. Они знали, на что идут. Каждый из троих нарисовал точку, в которой старые договоренности идут на ветер. Они отогнали два трейлера, под крышу забитых мормонским барахлом, и вернулись за третьим, когда их накрыли.
Я видел все это из кожи горлума. Картинка пьяно качалась в такт его шагам, смерть выжимала из коченеющего мозга какие-то обмылки истории. Я понял, что горлума взяли случайно, но он был в камере и мог рассказать, что же там произошло.
Свет закипал в моем ухе, неприятно напоминая смолу, которую туда заталкивал Птеродактиль.
«Что вы с ним сделали?»
«Хе-хе-хе, мальчишечка, неужели ты думаешь, что мы сотворили что-то дурное с твоим отцом? Набили его грязью? Как я – твой рот? Хе-хе-хе».
Я просыпался изувеченный и слабый. Стыд боролся во мне с ненавистью, и некуда было их девать, не придумали еще унитаза для совести.
19. Проклятая дочь
Через шесть месяцев родилась Ит.
Роды были короткими и ужасными: отошли воды, черная нефтяная слизь, а потом из мамы показалась головка, разинув огромную, на половину лица пасть – так мне показалось – и оно начало кричать. Оно не могло выйти, зацепилось, застряло. Эни зажала рот обеими руками и выскочила из дома. Мама лежала, безучастная ко всему, лишь живот ходил волнами. А отец… он начал ржать. Захлебывался и хрюкал, крутил руками в воздухе, ухал и хлопал себя по коленям, но никак не желал помочь своему ребенку. Не знаю, как я почуял, увидел, но смерть тронула мать за ноги, вцепилась в пятки и потащила за них в ад, я увидел, как чернеют, покрываются трещинами ее ноги, ребенок надрывался, будто в горле его вибрировал свисток, а отец перевернулся, как пес, на брюхо, подполз и смотрел, изучал, заливаясь жутким своим смехом.
Я оттолкнул отца и вырвал дитя из чрева своей матери. Пуповины не было. Черная жижа мгновенно засыхала на воздухе и хрустела, облетала с младенца хлопьями. Он успокоился, огромные его светлые глаза безотрывно следили за нашим отцом. Тот перевернулся на спину и шарил руками в воздухе, бесполезный, как слепец.
Мать больше не поднялась.
Она ходила, готовила, прибирала трейлер, закрывала дверь в спальню, мы знали, что отец не оставляет ее без внимания ни на одну ночь, но внутри себя мама прикрутила фитиль, занавесила глаза с той стороны, ушла, выключив свет. И это было страшнее всего. Потому что, садясь с ней за один стол, я видел конечную станцию своего маршрута. Так выглядела капитуляция.
А я замер меж двух путей: в конце одного сидела моя мать. Жертва. На другой стороне меня ждал Птеродактиль.
Гнилой – так я звал теперь отца. Огрызок, Дерьмо, Ломоть. Часами перебирал ему подходящие клички: Перхоть, Саранча, Хавальник. Слишком живые то были имена, слишком характерные, мой же батя из несгибаемого, как рельса, человека, весь вышел на слизь. Гнилой.
От скуки и нежелания делить одну крышу мы шарились по брошенным домам, потрошили шкафы и чемоданы, брошенные при поспешном бегстве. Семь раз всходило ядерное солнце над Костяной равниной, кому-то удалось уйти, кто-то остался тенями на белых стенах.
Среди чужих вещей Гнилой нашел альбом с фотографиями.
С того вечера он придумал тыкать в нас с Эни пожелтевшей карточкой, все шипел: «Вот! Вот какие у меня должны были быть дети! Красавцы! Тонкий нос, густая бровь! А глаза?! А подбородок?! Уууууу!» Из зеркала на него глядели абсолютные подобия: я – покрупнее, волосы цвета масла вместо серой пакли, минус морщины и одышка, сестра – его тонкая копия, тем более похожа на отца, что гримасничала один в один.
Я не поленился и нашел альбом, откуда он выдрал карточку. Другие его не заинтересовали, почти на всех была нормальная живая семья. И отец у них был живой. Не то что мой.
Мама все знала. Трусливая, уклончивая, она притворялась, что занята стиркой или ей срочно нужно пришить пуговицы мне на рубашку. Однажды я застал ее откусывающей эти самые пуговицы. Так торопилась, что не успела взять ножницы. Замерла, как кролик в свете фар, и не шелохнулась.
Я смотрел на шрам на ее виске, похожий на колею, его оставил автомат, все-таки подрал ее кожу, я вспоминал и не мог забыть, как она билась за своих детей. Убивала за меня.
Я подошел и вырвал нитку у нее изо рта, погладил вдоль шрама и вышел вон. Простить ее я не мог, она приняла чудовище назад в семью. В себя. Стала плодородным полем для его семени. Но и разлюбить мать не сумел.
Тем более что она отказалась ходить. Отвернулась к стене и пропала.
По капле, будто сквозь трещину в плотину, в наш поселок потянулись люди. Слепые, как мокрицы, покрытые наростами, с огромными пигментными пятнами, убитые солью, человеческие коряги, вымытые морем на берег, стреляющие суставами так, что за сотню ярдов было слышно, как они идут. Их волосы слиплись в костяные шипы, их руки и ноги умели гнуться в разные стороны, а рты издавали сотни звериных звуков. Это были индейцы – вымерший народ, строптивое репейное семя. Они выжили. И почему-то решили, что здесь им место.