Роза привела его в комнатушку в самом сердце дома, которая чудно́ обвивала центральную башенку. Сюда, к белой девичьей железной койке, комодику и тумбочке, Роза впихнула мольберт, фотоувеличитель, два книжных шкафа, чертежный стол и еще тысячу и один предмет – взгромоздила, разбросала и втиснула с замечательным усердием и оголтелостью.
– Это твоя студия? – спросил Джо.
На сей раз румянец не так густ; окрасились кончики ушей.
– А также спальня, – сказала она. – Но туда я тебя не звала.
Розин кавардак ликовал. Спальня-студия служила ей и холстом, и дневником, и музеем, и свалкой. Роза не «обставляла» ее – Роза ее одушевляла. Сегодня часа в четыре утра, к примеру, толком не выпутавшись из тюля сна, она нащупала искусанный огрызок «Тикондероги», который ровно на такой случай держала у постели. А вскоре после рассвета проснулась, в левой руке держа бумажку из отрывного блокнота с загадочной подписью «лампедуза». Сбегала к полному изданию на одиноком пюпитре в библиотеке и там узнала, что так называется остров в Средиземном море, между Мальтой и Тунисом. Затем вернулась к себе, из коробки «Эль Продукто» на исключительно «захламленном» столе взяла большую кнопку с эмалированной красной головкой и прикнопила бумажный островок к восточной стене, где он отчасти заслонил выдранную из «Лайфа» фотографию взлохмаченного красавца в кардигане Чоута – старшего сына посла Джозефа Кеннеди. Бумажка составила общество репродукции портрета семнадцатилетнего Артюра Рембо, который грезил, опершись подбородком на ладонь; полному тексту единственной Розиной пьесы, одноактного «Дяди Гомункула», написанного под влиянием Альфреда Жарри; вклейкам, вырезанным из книг по искусству, – фрагменту Босха, где женщину преследует оживший сельдерей, «Мадонне» Эдварда Мунка, нескольким репродукциям Пикассо «голубого» периода и «Космической флоре» Клее; кальке с карты Атлантиды Игнатиуса Доннелли; гротескно живописной полноцветной фотографии – тоже спасибо «Лайфу» – четырех жизнерадостных полосок бекона; охромевшей мертвой саранче, навеки умоляюще сложившей передние лапки; а также сотням трем других бумажек с мистическим словарем ее снов, загадочным лексиконом, в котором встречались «косатка», «утечка», «строп» и совершенно выдуманные слова – к примеру, «любен» и «салактор». Носки, блузки, юбки, колготки и перекрученные трусы валялись поверх шатких груд книг и граммофонных пластинок, пол толстым слоем покрывали пропитанные краской тряпки и цветохаотичные картонные палитры, холсты подпирали стену в четыре ряда. Роза открыла сюрреалистический потенциал пищи, к которой питала первопроходчески непростые чувства, и повсюду лежали портреты стеблей брокколи, капустных кочанов, мандаринов, турнепсовой ботвы, грибов, свеклы – большие, цветастые, пьяные картины, Джо напоминавшие Робера Делоне.
Войдя, Роза включила граммофон. Иголка нащупала бороздку, и царапины на пластинке защелкали и затрещали, как горящее полено. Затем воздух наполнился задорным сипом скрипок.
– Шуберт, – сказал Джо, раскачиваясь на каблуках. – «Форель».
– «Форель» – моя любимая, – сказала Роза.
– Моя тоже.
– Осторожно.
Что-то стукнулось ему в лицо, что-то мягкое и живое. Джо рукой обмахнул губы и обнаружил в ладони маленькую черную моль. Живот у моли был исчерчен ослепительно-голубыми поперечными полосами. Джо содрогнулся.
Роза сказала:
– Мотыльки.
– Мотыльков больше, чем один?
Роза кивнула и показала на кровать.
Теперь Джо заметил, что мотыльков в комнате немало – в основном мелких, бурых и непримечательных молей: они усеивали покрывало узкой постели, пятнали стены, спали в складках занавесок.
– Бесит, – сказала она. – На верхних этажах они повсюду. Никто не знает почему. Садись.
Он нашел безмольное место на постели и сел.
– В прошлом доме тоже были сплошь бабочки, – сказала Роза. Опустилась перед Джо на колени. – И в том, который до него. Это где случилось убийство. Что у тебя с пальцем?
– Болит. Когда я поворачивал гайку.
– По-моему, у тебя вывих.
Правый указательный палец странным крючком-скобкой слегка загибался вбок.
– Дай-ка руку. Да ладно тебе, не бойся. Я однажды чуть не стала медсестрой.
Он дал ей руку, под броней виллиджской псевдохудожественности различив тонкий прочный стержень упрямой компетентности. Роза повертела его кисть, кончиками пальцев деликатно пощупала суставы и кожу:
– Тебе что, не больно?
– Вообще-то, – сказал он. Боль, едва он обратил на нее внимание, была довольно остра.
– Я могу вправить.
– Ты честно медсестра? Ты же работала в журнале «Лайф»?
Она покачала головой.
– Нет, я нечестно медсестра, – отрубила она, словно пыталась побыстрее проскочить некое событие или эмоцию, которые предпочла бы оставить при себе. – Я просто этим… занималась. – Это она пояснила вздохом, точно собственная история ей надоела. – Я хотела быть медсестрой в Испании. Ну, знаешь. На войне. Добровольцем. Получила место в мадридском госпитале Медколледжа, но… эй. – Она уронила его руку. – А ты откуда знаешь?..
– Видел твою визитку.
– Мою… А. – Наградой ему был прилив свежей краски. – Да, весьма дурная привычка, – продолжала она, снова заговорив как со сцены, хотя толпа зрителей ее не подслушивала, – забывать вещи в мужских спальнях.
Джо, как выразился бы Сэмми, не купился. Он готов был спорить, что, позабыв сумку у Джерри Гловски, Роза Люксембург Сакс сгорала со стыда, и более того, среди ее привычек даже не числятся регулярные визиты в мужские спальни.
– Будет больно, – пообещала она.
– Сильно?
– Ужасно, но всего секунду.
– Так и быть.
Она посмотрела в упор и облизнула губы, и Джо как раз успел заметить, что ее бледно-карие радужки мерцают крапинами зелени и золота, и тут Роза рывком вывернула его предплечье в одну сторону, а палец в другую и, прошив руку до локтя жилами огня и молний, вправила сустав.
– Ух.
– Больно?
Он потряс головой, но по щекам его катились слезы.
– Короче, – сказала она. – Я купила билет из Нью-Йорка до Картахены на «Бернардо». На двадцать пятое марта тысяча девятьсот тридцать девятого года. Двадцать третьего скоропостижно скончалась моя мачеха. Отец был убит. Я отложила отъезд на неделю. А тридцать первого фалангисты взяли Мадрид.
Джо помнил Падение Мадрида. Оно случилось две недели спустя после падения – незамеченного и не удостоенного заглавной буквы – Праги.
– Ты была расстроена?
– Уничтожена. – Она склонила голову набок, словно прислушиваясь к эху этого слова. Решительно тряхнула головой. Локон вырвался из-под заколки и упал на щеку. Роза раздраженно его смахнула. – Хочешь правду? По-честному, я вздохнула с облегчением. Трусиха, да?