Еще в неполных одиннадцать годков приказал имам крохе чаршаф надеть, прятал от липких взглядов. Боялся… О душе неокрепшей пекся, о непорочности. Корану сам учил, не доверял сестре. Когда впервые услышал, как синичка голоском неокрепшим читает «Биссмилях», не сумел сдержать слезы…
В кофейне старики судачили, мол, женился бы, Четин, родила бы тебе молодая хатун мальчонку. На эти уговоры один ответ был у имама: «Сын — огромное счастье для мужчины, благословенны семьи, где растут наследники. Только моя кызым мне дороже всего на земле, и лишь Аллаха люблю я больше ее. Придет время, посажу на колени внука, обрету покой…»
Вошла Айшегюль в возраст, заневестилась. Начала пропадать сурьма из теткиного сундука. Ждал имам. А как наступила для Айшегюль пятнадцатая весна — призадумался. Человек он в столице, ох, не последний, знатностью самым древним родам не уступит, богатством и подавно…
Полгода назад перешептал имам тихонечко с дворцовым моллой. А в марте взволнованная сестрица влетела во двор, упала тяжело на подушки и затрындела, что, мол, встретила в хамаме известную на весь Истанбул сваху, и что та пристально на девчонку пялилась. К чему бы такое! Молчал имам, тонула отцовская усмешка в седой бороде.
* * *
Имам вздрогнул, стер с лица улыбку, перевел нарочито тяжелый взгляд на юношу, что безмолвно стоял напротив.
— А что ты скажешь, олан? Выслушал я и уважаемую Ферхундэ, и названного батюшку твоего — почтенного Ахмет-агу… Отведал и лукума, и пахлавы медовой. Только голоса твоего не слыхал еще.
— Прости, ходжа, — светлые кудри прилипли ко лбу. Юноша вцепился сильными пальцами в эфес, звякнула робко кривая сабелька, — о красоте и уме дочери твоей Айшегюль наслышан. Страшусь отказа, учитель…
Имам на галерейку покосился, еще пуще брови сдвинул, густым басом промолвил:
— Айшегюль, кызым, приготовь-ка гостям кофе, да покрепче…
Дрожат ладошки у Айшегюль, туда-сюда ходит в руках черненый поднос. Дребезжат на подносе фарфоровые чашки, подарок росского купца — хитрого гявура. В одной чашке дымится тягучий, неимоверно сладкий напиток. Не пожалела сахару Айшегюль, ложек пять положила, чтобы понял светловолосый, как люб он красавице, как желанен… Сверкают глаза росинками, трепещут ресницы, колышутся тугие бедра под шелком расшитого чаршафа. Хороша Айшегюль — дочь имама Четинкайя, что известен своим благочестием на весь шумный торговый Топкапы.
* * *
На мраморе внутреннего дворика звезда о пяти лучах. Над ней мерцают звезды истинные, нерукотворные, созданные Единственным. Лохматым дервишем кружится в центре пентакля имам. Кто узнает в безумном факире гордого Четинкайю? Пенится алым рот, сверкают белки — то ли святой, то ли шейтаново порождение. Нависает над жасмином и акациями жуткий призрак священной горы Аламут, пристанища исмаилитов, суфийских магов… Вязкий аромат гашиша не спутать ни с чем иным…
— Твои просьбы стали слишком частыми, шейх, — джинн покачивался над сливой, бледный и грустный, — слишком… Как и чрезмерной стала твоя любовь. Что потребуешь ты на этот раз?
Имам бессильно хватал губами горячий воздух, словно выброшенная на берег форель. В последнее время все больше и больше сил приходилось отдавать старику, чтобы увидеть духа, заставить его повиноваться.
— Прошу еще год, нет, лучше пять, да — пять…
— Ты не выдержишь. Твое сердце одряхлело, твой ум отказывается служить… Ты не выдержишь. Остановись!
— Еще пять, — упрямо твердил Четинкайя, уставившись под ноги.
— Смерть невозможно обмануть, шейх. Тебе ли не знать?
— Я настаиваю, — у имама тряслись руки.
— Как знаешь, — джин равнодушно опустил веки. Красные прожилки набухли, казалось, глаза прячутся за решеткой из пульсирующих прутьев. — Ты сам хозяин своей душе.
Ночная мгла на мгновение разошлась, закричал в кустах испуганный пересмешник… Миг — и снова вернулся покой на берег Босфора, бриз принес запахи рыбы и тины, где-то рядом запел муэдзин, созывая горожан на утренний намаз. Горьким и пьяным дымился медный кальян.
* * *
Высокий тюрбан, фата в золотых бляшках, загадочно шуршит зеленый бархат, пылает пунцовым хна на ладонях — хороша Айшегюль, дочь имама, невеста одного из племянников Великого Визиря! Галдит харем, суетится прислуга, шныряют евнухи — всем найдется дело, когда такой праздник пришел во дворец. Отчего же не весела невеста? Отчего же печален ее взор?
— Боишься, кызым. — Смешливая валиде, ровесница Айшегюль, изо всех сил старалась выглядеть важной, звенела браслетами, морщила лоб.
— Нет, абла, мне лишь грустно, что не будет на свадьбе моего батюшки. Занедужил вдруг, — как ни старалась сдержаться невеста, расплакалась, размазала слезы по лицу, — хоть бы словечко от него услышать, получить отцовское благословение.
Валиде задумалась, глядела на Айшегюль, что пыталась улыбнуться, теребила кружево рукава. Потом подмигнула хитро, задорно…
— Не реви, молодка, сейчас что-нибудь придумаем.
Они крались по кривым улочкам, одетые словно мальчишки, в широкие шальвары, простые рубахи и дешевенькие фески. Айшегюль краснела, шарахалась прохожих — не привыкла разгуливать с открытым лицом. В двух шагах за ними, бормоча под нос проклятия, спешил евнух. Держал за пазухой острый тесак на всякий случай.
Калитка в стене харемского парка была незаметной, пряталась за плющом. Валиде открыла ее привычно, не скрипнул ключ в смазанном замке́ — видать, не впервые. До Топкапы девушки добрались быстро, перелезли через забор. Айше, увидев дом, снова расплакалась.
— Погоди здесь, ладно, — кивнула подруге на беседку. Та порывисто обняла Айше, поцеловала.
— Беги. Я жду. Батюшке твоему селям. Такую красавицу вырастил.
Евнух подозрительно оглядывал заросли, щупал пальцами нагретую солнцем сталь.
* * *
Внизу имама не было. Айшегюль скользнула наверх, позвала… Тетка, видать, убежала на базар за новым чаршафом к свадьбе. Прислуга ленилась, пряталась от жары в пристройках…
— Баба, бабишко́, родной… — поскреблась Айше в отцовскую каморку, что служила и спальней, и мастерской. Там же пять раз в день стелился и коврик для намаза, — бабишко́!
Робко вошла в двери Айшегюль, оглядела витые этажерки, стопки книг, низкий столик, заваленный манускриптами. Привычно вздрогнула, наткнувшись взглядом на картинку с человеком, пришпиленную к стене, — грех-то какой! Отдернула пыльную занавеску — топчан пустовал. Зато пугал и манил неведомым балконный проем. Запрет был суров. Лет в пять любопытная девчушка сунулась было на внутренний дворик, куда можно было попасть лишь через веранду в отцовской каморке… Сунулась — а потом еще с неделю горели уши, безжалостно вывернутые крепкими родительскими пальцами. С тех пор Айшегюль напрочь забыла о существовании двора, довольствуясь садом.