Назвал Лисая, а обернулся к Свешникову:
– Так понял, что дикующая баба знает по-русски. Сама может говорить, только не хочет. Ты ей сказал что-то такое, отчего она не захотела говорить по-русски. Ты будто подсказал ей не понимать нас. Да?
Уставился на побледневшего помяса:
– Она сперва все понимала и могла отвечать, но ты подсказал ей. Неправильно подсказал, да? Она мне говорила всякие русские слова. Оборачивалась и говорила. А потом сказала по своему. Но у меня такая память, Лисай, что я даже нерусские слова помню.
Взглянул на помяса угрожающе.
Чуть не по слогам повторил запомнившиеся ему слова:
– Тэт мутин хэлтэйэ. Вот так. Точно так. Я каждую букву запомнил. И не говори, Лисай, что нет таких слов. – Через стол дотянулся до помяса, сильной рукой рванул на себя: – Перетолмачь, Лисай!
Помяс в ужасе отпрянул.
– Тэт мутин халтэйэ? – заговорил быстро, трясясь. – Ну, такое сказала. Всякое может сказать. У нее мэнэрик, болезнь. Тэт мутин халтэйэ? Да это она тебе так сказала, что не надо тебе за ней ехать. Она, мол, еще сама приедет. А потом и ты к ней придешь.
Казаки заржали.
– Как приду? К дикующей? – обиделся Гришка.
– А то! – ржали, веселились казаки.
Гришка недобро усмехнулся, открыл рот, но сказать ничего не успел, потому что хлопнула тяжелая дверь и в облаке холода ввалился в избу озябший, продутый ветром, но довольный собой Ганька Питухин. Шумно хлопнул мохнатой шапкой об стол:
– Ой, Лисай, что скажу!
Казаки, радуясь, повернули головы.
Ганька, принюхиваясь к вкусным запахам, рвущимся из котла, пояснил:
– Твоя правда, Степан. Внизу под самым берегом есть плоское место. Вроде как плотбище. Снег сдувает, рядом открытая полынья. Весной, наверное, затопляет все. А летом выносит дерево всякое. Ну, вот, Степан, плот там. Ты правильно увидел. Плот там связан из сухих оследин. На такой плот хоть избу с печью, далеко можно уплыть. Хоть до ледовитого моря. А на том плоту, слышь, Лисай? – Ганька нехорошо подмигнул. – На том плоту устроены вместительные лари. И один уже не пуст. В нем плотно уложен хороший зуб носоручий. А вот другой пуст… Я так думаю, что пока… А, Лисай? Не ошибаюсь? Почему другой пуст?
Дерзко взлохматил большую голову:
– Хочешь нас, сирот, бросить в сендухе?
– Да как бросить? Да не хочу! – в великом испуге защищался помяс. Голая голова налилась кровью. – Тут лед кругом, как брошу? А плот строил для будущего! Долго собирал дерево к дереву. А коли придется, вместе поплывем. Вот наступит лето, поднимется вода, вместе и поплывем.
– А зверь? – невольно спросил Свешников.
– А что Лисаю зверь? – хохотнул довольный Питухин. – У него другое на уме. Правда, Лисай?
Подмигнул:
– Для чего там пустой ларь?
Дотянулся тяжелой рукой до совсем съежившегося помяса:
– Ну, Лисай, для какого тайного богатого борошнишка готовил ларь?
Кафтанов одобрительно кивнул Ганьке и пересел на скамью рядом с помясом.
– Ты нас не бойся, – он даже приобнял Лисая. – Мы люди государевы. Мы тебя выручили, правда? Ты без нас бы съехал с ума, правда? Вот кормим тебя вкусно, даже сольцы даем. Но и ты нас уважь, Лисай. Сам ведь говорил, никто за язык тебя не тянул, что воры Сеньки Песка взяли с писаных большой ясак. А куда исчез тот ясак, если никого нет? Ну, пусть воров Сеньки Песка вырезали дикующие, ясак-то где? Он улететь не мог. Он спрятан, наверное. Ты не зря тут сидишь в пустом зимовье, как сыч. Ой, не зря! Ждешь чего-то?
– Писаные все взяли!
В уголках тонких синеньких губ помяса выступила пена.
Свешников пожалел:
– Оставьте его.
И вдруг почувствовал: все насторожились.
При этом насторожились не просто так, а против него. Так насторожились, будто они, совсем простые люди, в упор подступили к чему-то важному для себя, добились чего-то большого, а Свешников, хоть и передовщик, а все пытается испортить, как бы выхватить из их рук.
Почувствовал: скажет слово – бросятся.
Сильно, наверное, уверовали в большое спрятанное богатство. Уже как бы грели руки в богатых мехах. Уже на Лисая смотрели как бы с презрением, как богатые коты на бедную мышь. Сказал, снимая напряжение:
– Ладно. До всего дойдем.
Забившись в угол, помяс мелко тряс бородой.
В тридцатом году, при государе Михаиле Федоровиче, ходил за травкой в Братскую землю.
Любил один ходить. Одному хорошо. Никто не канючит, не спорит, не сбивает с дороги. Опять же, травка, особенно подсушенная – вес небольшой.
А в Братской земле, на темной Кане-реке, атаман Милослав Кольцов как раз в то время поверил местным заворовавшим князцам Таяну да Именеку: по их указке поднял казаков в дальнюю степь. Твердо пообещали те обманные князцы: вот де знаем дорогу, пойдем далеко, разорим чужие станы, много чего из добра возьмем, домой вернемся с богатством.
Прошли сорок дён, а никого не встретили.
Дружинка Сидоров, десятник, первый обиделся, стал волновать казаков: а вот распять тех обманных князцев! И когда почти взволновал, случайно наткнулись в степи на одинокого Лисая. Очень удивились: ходит русский человек с мешком за спиной по чужой степи, собирает травку, никого не боится. Собрались вокруг:
«Где людишки?»
«А какие людишки? Нет никово, – ответил Лисай. – Один хожу».
«Как это никово? Ты что говоришь? – обиделись. – Нам многих обещали!»
«Да нет же. Один хожу!»
«Как это один? Ты что говоришь такое? А там, на юге?»
«И на юге никово. Один хожу».
«А к востоку?»
«И к востоку тоже никово».
С досады чуть не убили Лисая.
Вот разве не обидно? – пожаловался Лисай. Обманные князцы завлекли казаков в степь, а они Лисая чуть не убили. И убили бы, ведь крикнул кто-то: «Повесить!» И повесили бы, да степь кругом, ни одного деревца. Обоз, к счастью, отстал, а то бы оглоблю употребили.
Обида.
Трясясь, страдая, помяс проваливался в прошлое.
Зима. Ледяная пурга. Снег ломится в дверь, как дед босоногий сендушный.
«Глад уязвляет не менее меча… От него же и самых крепких и сильных немощны бывают плеча…»
Сидел один, как деревянный болванчик. Стерег пустую сендуху. Ждал, придут русские! А они пришли и сразу с ножом к горлу.
Обида.
«Так де, государь, буди всегда чист душою своею и телом… Понеже во оном веце всяк восприимет по злым и добрым делом… И держи храбрость с мужеством и подаяние с тихостью… И господь бог будет к тебе с великою своею милостью…»