На помяса Свешников смотрел без жалости.
Вот как пережил зиму? Кричал в ухо: ты, Лисай, ходил по разным местам, многое видел. Выходы богатой слюды видел? – кричал в ухо. Сам знаешь, как приятно пластину слюды вставить в окошечко, сразу в доме свет. Или, может, натыкался на богатое серебришко? Мало ли. Сендуха велика. Воевода Пушкин, отправляя казаков на новые реки, всегда напуствует: «Коль приищете какое серебришко, всех награжу государевым жалованьем таким, чево у вас и в разуме нет!»
– Аще ли и тем не накажемся, что нам будет всего от своего творца, – дергался помяс. – Понеже никако же не можем смиритися преже конца…
А серебра никакого.
Серебро, известно, в горах.
Известно, как искать. Ссеки сырую березку да ходи по падям. Где березка даст сок, там смотри руду.
– А как с богатством, Лисай? Откуда богатая кукашка?
– Сам промышлял.
– Только на одну кукашку?
Отворачивался:
– На одну.
– Ну, Лисай, скажи, где хранишь богатство?
– Нет никакого богатства. Было, да вор Фимка унес.
– А вот скажи. Если правда, что Фимка унес, зачем он обратно вернулся?
– Может, мало показалось. Может, не все унес.
– А ты почему не ушел?
– А как один уйдешь?
– Ушел же Фимка.
– Он сильный. Он тонбэя шоромох.
– Ладно, – сплюнул Свешников и на ходу полез в ташку, в подвесную на поясе сумку. Ничего особенного не ожидая, вынул чертежик, учиненный на бересте: – Это вот что, Лисай?
Помяс явственно задохнулся:
– Где взял?
– Снял с ондушки в пути, – объяснил Свешников, не отдавая бересту в трясущиеся, тянущиеся к нему руки Лисая. – Считай, случайно увидел, что белеет что-то на траурном дереве. Протянул руку, а там – береста.
– Дай! – закричал помяс.
– Уймись!
Крепко ткнул в бок помяса.
– Ты чего? Держись за баран, свалишься. Лучше объясни, зачем крестики обозначены на чертежике? Может, стойбища писаных? Может, благодаря грамотке, можно выйти на стойбища дикующих?
Помяс дергался, постанывал, трепетал. Суетливо спрыгивал с нарт, бежал версту, как олешек, мелко перебирая ногами, держался за дугу. Потом вспрыгивал. Видно, что потрясен человек.
След вывел к реке.
Снег ноздреват, посечен ветром. Со слоистых каменных обрывов свисали огромные сосульки. Иные гораздо больше человека в длину. И толще. Страшно смотреть. А в раскрывшемся льду чернели полыньи, в них, в воде, как бы подернутой слабым дымом, крутились всякие обломки. Как поднимется по такой реке кормщик Цандин? Смотрел на реку с большим сомнением.
– Тут, что ли?
– Тут.
Прочно запружив нарту, с осторожностью спустились на чохочал.
У самой воды земля совсем диковала: глыбы сырого льда, обмерзший камень, над головами – опять добротные сосульки, матерый сырой лед, тяжелый обмерзлый камень. Ахнет глыба с обрыва, эхо отзовется в Якуцке.
– Зачем туда?
Обрыв над головой.
Страшно. Лучше не ходить под страшный обрыв.
Да и под ногами не чисто – бугры ледяные, скользкие, мокрые, вмерзшее в землю дерево, какие-то шишки. Нехотя следовал за помясом. Увидел кокору – вывороченный рекою пень с остатками корней. И сук отходил в сторону – толщиной в руку, завит раковиной.
Вдруг дошло: не сук это! Вдруг увидел: зверь искомый!
Чуть выше открытой воды черная дымная промоина тянулась вдоль самого чохочала. Над промоиной, в ледяной стене берега, весь в завеси ледяных стеклянных сосулек, как в прозрачной волшебной клетке, тяжело огрузнув на правый бок, как бы в раздумье, сидел носорукий.
Свешников ужаснулся: вдруг закричит, встанет зверь? Вдруг выпрямит длинную руку, мало что волосата, завита раковиной. А левый бивень обломлен. И маленький, ничего не видящий глаз заплыл тонким льдом. Шерсть совсем каштановая, даже рыжая, и вся по широкому боку источена сырыми дорожками, будто кто оплакивал зверя. Может, дикующие. А ниже лопатки – ужасная рана. Наверное, помяс рубил зверя. Корыстовался.
Вглядывался изумленно. Запоминал каждую мелочь. Дивился, какая передняя нога у зверя толстая, тяжелая, как неловко подвернута. Как хорошо видны светлые, до блеска отмытые роговые пластинки-нокти. А с оттопыренной мохнатой лопатки, и с волосатого рыжеватого горба, даже с широкого лба – стекали сосульки. Старинный, нестлелый зверь.
Спросил:
– Как разбился?
– Упал, так думаю, – затрясся Лисай. – Я не толкал. Видишь, какой тут берег? Так и сыпется, так и сыпется. Шел, наверное, без опаски.
Не выдержал, похвалился:
– На нем сала на три пальца.
Пожалел:
– Поднимется вода, снесет зверя.
Скинул шапку, блеснул голой головой. Некое безумие высветилось в выпуклых мутных глазах. Спросил жадно:
– Хочешь найти такого?
– Непременно.
Помяс ответил:
– Найдешь!
И странное тепло разлилось по жилам Свешникова.
Вспомнил доброго барина Григория Тимофеича. Подумал: вот возвысился барин, нужно ему служить. Большие перемены могут произойти в Москве, если введут в ворота трубящего носорукого. Царь Тишайший, Алексей Михайлович изумится:
«Кто привел?»
Боярин Морозов, собинный друг царя, степенно ответит:
«Человек боярина Львова Григория Тимофеича – служилый Свешников».
«Виноват в чем?»
«Дерзок бывал».
«Волей своей прощаю. Просит чего за труды своих странствий?»
«Совсем немногого, государь. Жить при боярине Львове Григории Тимофеиче. Но вольным. И иметь деревеньки с некоторым количеством душ. Но в стороне от Бадаевки!»
На черной ондуше сидел орел.
Тоже старинный. Кутался в крылья, как в шаль.
Гикнули радостно, пронеслись мимо. Удача! Удача! Зверь искомый на берегу! Все надежды проснулись в Свешникове. Даже не удивился, увидев бегущего человека. Ну, бежит навстречу, машет рукой. Прислушались. Кричит:
– Баба!
По голосу – Микуня.
Свешников даже пожалел:
– Вот хитрый! Зрение почти потерял, сам износился, а все одно – всех перехитрил: первым сошел с ума.
Смотрел тревожно.
Правда, Микуня. А чего он так?
Только потом, по как бы закаменевшему лицу помяса, по его изогнутому углом плачущему скорбному рту, по выпуклым блестящим, как у рыбы, мутным глазам, по сбившемуся дыханию, понял, что не с ума сошел Микуня, а просто навстречу выскочил встретить. И кричит специально: