После алкогольных разговоров отдав дань шведскому столу, мы отправились к себе; я все еще находился под впечатлением концерта — в каком-то пограничном состоянии. В голове вертелись обрывки музыкальных фраз; в ушах непрерывно пульсировал барабанный бой, всплески лютни, бесконечные вибрации голоса. Я меланхолично размышлял о тех, кому повезло обладать умением вызывать столь сильные чувства, кто наделен музыкальным или поэтическим талантом; Сара, сидя у окна на заднем сиденье такси, наверное, грезила о том мире, где стихи Хайяма читали в Лиссабоне, а Пессоа — в Тегеране. На ней было темно-синее мусульманское пальто и платок в белый горошек, из-под которого выбилось несколько рыжих прядей. Прислонившись к дверце, она уткнулась лбом в стекло и погрузилась в тегеранскую ночь, пролетавшую мимо нас; шофер тряс головой, чтобы не заснуть; радио транслировало жутковатые кантилены, где прославляли гибель за Палестину. Правая рука Сары лежала на покрытом кожзаменителем сиденье, став единственным светлым пятном салона этого автомобиля. Сжав ее пальцы, я ощутил тепло и свет всей планеты: к моему великому удивлению, она не пресекла незамедлительно мои действия, а вцепилась в мою руку, прижала ее к себе и больше не отпускала, даже когда мы прибыли на место, даже когда через несколько часов алый рассвет зари, высветив гору Демавенд, заполнил мою комнату и озарил ее побледневшее от усталости лицо в окружении смятых простынь, ее обнаженную спину, где, пульсируя при каждом вдохе, под кожей проступал позвоночник, изогнувшийся, словно дракон, и где, подобно его огненным отметинам, мерцали веснушки, рассыпанные звездочками до самого затылка; в этой звездной галактике я пальцем вычерчивал маршруты воображаемых путешествий, в то время как Сара прижимала мою левую ладонь к своему животу. А я ласкал ее шею, где тонкий алый луч, отточенный просветом жалюзи, рисовал сказочные картины; в предрассветном шелесте, потрясенный нашей полной близостью, я ловил ее легкое дыхание спартанки с едва ощутимой примесью запаха алкоголя и наслаждался вневременьем, позволявшим бесконечно припадать к ее волосам, проводить пальцем по ее скулам и губам; ошеломленный нежностью ее поцелуев, быстрых и смешливых, торопливых и долгих; потрясенный, задыхающийся, я позволил ей раздеть меня, что она и сделала, не стыдясь и не стесняясь; сраженный ее красотой, взаимной неопытностью оголения, после бесконечных то ли минут, то ли часов освобождения от одежд, от шуршащего хлопка, шелка, застежек, какой-то мелкой ерунды, растворившись в слиянии тел, сердец, Востока, в великом всеобъемлющем вожделении, великой бездне желания, где проступают картины и прошлого и будущего, в ночи Тегерана я вкусил наготы Сары. Она коснулась меня, я коснулся ее, но никто из нас не пытался произносить слова любви, ибо красота любовной трясины засосала нас так глубоко, что мы могли только теснее прижиматься друг к другу; красота порождала желание, его ежеминутное удовлетворение и ежесекундное возникновение, ибо в калейдоскопе сумерек каждую секунду мы обнаруживали новую желанную краску, — Сара вздыхала и смеялась, вздыхала и смеялась, а я со страхом слушал этот смех, боялся его и хотел его слышать точно так же, как хочу его слышать сегодня, ночью, в Вене, когда, словно зверек, пытающийся поймать падающие звезды, я пытаюсь поймать воспоминания о Саре. Напрасно я роюсь в памяти, от той ночи, проведенной подле нее, остались лишь проблески воспоминаний. Блеснет, как молния, после прикосновения щек неловкое свиданье наших губ — губ замерших и жадных, что после первого свидания исчезали под пальцами, бежавшими по лицам нашим, исцеляя обе головы, столкнувшиеся лбами — случайно, из-за дурацкого смущения, от неожиданности, познав друг друга в поцелуях, ведь несколько минут назад ничто не предвещало ни замиранья сердца, ни перехват дыханья, ни потребности пересмотреть года, что прочь ушли, мечты, мечтания несбывшиеся, чей пресный вкус зачеркнут, вычеркнут дебютом жизненным, желанием дышать, смотреть вплотную, глаза в глаза, закрыть глаза, когда невыносимо, заново открыть, чтоб те глаза, что на нас смотрят, целовать, прижав к ним губы, а потом измерить рост, схватившись за руки, чтоб пальцы сжать, сплетая их в объятья.
Вспышка, осветившая очертания взметнувшегося вверх торса, горизонт, перечеркнутый беломраморным барьером ее груди, под которым плавают круги ее живота; проблеснула какая-то мысль, си мажор, подумал я, си мажор, и на миг затерялся вдали от настоящего, увидел себя, в тональности си мажор, творцом движений другого, очевидцем — на несколько секунд — своих собственных поставленных вопросов, почему си мажор, как избавиться от си мажора, и эта мысль оказалась настолько невыносима, столь зловеща, что в той дали меня на миг парализовало, но Сара заметила (замедление ритма, нежное касание моей груди) мои сомнения, и ее невообразимая нежность быстро освободила меня от них.
Вспышка шепота в ночи, гармония звуков, обкатанных трением голосов о тело, вибрация раскаленного воздуха Тегерана, сладостное опьянение как следствие музыки и приятного общества, — кто мы такие, спрашивает нас та ночь, и время не в силах предать ее забвению, как не в силах предать забвению темный блеск смеющихся глаз, томную грудь, вкус кожи, немного шершавящейся под языком, запах пота, волнующую кислинку раскрывшихся складок, нежных, чувственных, где выплескиваются через край неторопливые волны наслаждения; мягкие кончики обожаемых пальцев в моих волосах, на моих плечах, на моем члене, который я сначала пытался укрыть от ее ласк, но потом расслабился, предложив себя, чтобы слияние продолжилось, ибо ночь неумолимо приближалась к рассвету; один в профиль и другой, и непонятно, чье дыхание исторгло этот приторный запах, мы словно слившиеся в объятиях статуи, наши руки сжаты у ее груди, колени в подколенных впадинах, взгляды сцеплены, скручены, словно змеи кадуцея, раскаленные языки, что стынут от соприкосновения при укусе то шеи, то плеча, пытаясь удержать в узде наши тела, едва слышно произносят имя, но оно немедля распадается на слоги, рассыпается на фонемы, и они задыхаются в тесноте объятий.
Прежде чем алая заря воинов из «Книги царей»
[632] спустилась с горы Демавенд, в изнемогшей тишине, все еще изумленный, зачарованный прижавшейся ко мне Сарой, я неожиданно услышал, как раздался призыв к молитве, приглушенный, тонущий в городских звуках, отчего в Тегеране о нем постоянно забывают, — хрупкое чудо, доносящееся то ли из соседней мечети, то ли из ближайшей квартиры, адан падает на нас, обволакивает нас, осуждая или благословляя, бальзамом звуков; «Когда сердце мое бьется, пылая от любви к этому городу и его голосам, я начинаю ощущать, что мои прогулки всегда имели единственную цель: уловить смысл этого призыва», — говорил Мухаммад Асад, и наконец я понимаю этот смысл, глубинный смысл, состоящий в блаженстве делиться и любить, и я знаю, что Сара, как и я, думает о печальной альбе
[633], признанном жанре поэзии трубадуров; призыв к молитве сливается с песней ранних птах, городских воробьев, этих соловьев бедных («Сахар болбол хекайат ба саба кард — На заре соловей поведал утреннему ветерку…»), с ворчанием буксующих автомобилей, с запахами асфальта, риса и шафрана, навсегда ставшими для меня неотъемлемой частью Ирана, со вкусом соленых капель на коже Сары: мы лежим в непозволительных позах, слушая звуки краткого безвременья, сознавая, что оно означает любовь и расставание при свете дня.