Мы, молодые французские ученые, вместе с нашими иранскими товарищами наблюдали за событиями в основном со стороны; однако никто — подчеркиваю, никто (помимо, возможно, наших разведывательных служб при посольстве, но я в этом сомневаюсь) — не мог себе представить, что ожидало нас в следующем году. Кроме, разумеется, Фредерика Лиоте, который не только представлял себе, что могло произойти — свержение шаха, революция, — но и хотел этого. Он стал революционером. Мы все реже видели его. От Азры я знал, что он участвовал в крохотной боевой группе прогрессивных исламистов (в то время это слово имело иное значение), мечтавшей воплотить в жизнь революционные идеи Али Шариати. Я спросил у Азры, принял ли Лиоте ислам, — она в изумлении посмотрела на меня, словно ничего не поняла. Для нее Лахути был настолько иранцем, что его шиизм подразумевался сам собой, а если ему пришлось принимать ислам, так это он сделал давным-давно. Разумеется, и я это подчеркиваю, всегда есть более-менее просвещенные верующие, и они всегда будут в ирановедении и в исламоведении в целом. Как-нибудь я вам расскажу историю одной французской коллеги, которая в момент кончины Хомейни в 1989 году выплакала все слезы, выкрикивая „Имам умер! Имам умер!“, и чуть не умерла от горя на кладбище Бехеште-Захра, в самой гуще толпы, которую в день похорон обрызгивали розовой водой с вертолетов. Она открыла для себя Иран несколькими месяцами раньше. Но это не случай Лиоте. Я знал, он не отличался набожностью. Не обладал ни рвением неофита, ни той мистической силой, которая ощущается в некоторых верующих. Совершенно невероятно, но он был шиитом, как любой иранец, искренне и без принуждения. Из сопереживания. Я даже не уверен, ощущал ли он себя настоящим правоверным. Но его вдохновляли идеи Шариати о красном шиизме — шиизме мучеников, революционного действия, противостоящем черному шиизму траура и пассивности. Возможность сделать ислам силой обновления, стремление Ирана черпать в самом себе идеи своей собственной революции приводили его в восторг. Я находил забавным (и не я один), что Шариати получил образование во Франции; он слушал лекции Массиньона и Берка
[568]; научным руководителем его диссертации был Лазар
[569]. Али Шариати, самый иранский или, по крайней мере, самый шиитский философ иранской революции, выстроил свою теорию, ориентируясь на французских востоковедов. Это должно вам понравиться, Сара. Еще один кирпичик в вашу космополитическую концепцию общего дома. Интересно, а Эдвард Саид упоминает Шариати?
— О да, уверена, в „Культуре и империализме“. Но я не помню, в каких словах».
Сара прикусила губу; она не любила, когда ее заставали врасплох. Как только мы вернемся, она немедленно побежит в библиотеку и поднимет крик, если не обнаружит там полного собрания сочинений Саида. Воспользовавшись новым поворотом разговора, Морган снова налил себе стаканчик водки, слава богу не настаивая, чтобы мы составили ему компанию. Вокруг нас порхали две птички, время от времени они садились к нам на стол, пытаясь склевать какое-нибудь зернышко. У них была желтая грудка, головка и хвостик отливали синевой. Морган размахивал руками, пытаясь их отогнать, но получалось очень смешно, словно он отгонял мух или ос. Он очень изменился со времен Дамаска и даже Парижа, с защиты Сары, где я встречался с ним перед тем, как уехать в Тегеран. Из-за бороды, из-за прилизанных к лысине жидких прядей волос, из-за костюма не по возрасту, из-за сине-черного дерматинового портфеля, рекламного подарка компании «Иран эйр» в 1970-е годы, из-за спортивной курточки кремового цвета, засаленной на локтях и вдоль застежки-молнии, из-за дыхания, терпеть которое становилось все труднее, из-за всех налипших на него подобного рода мелочей нам казалось, что он опускался, пребывал в свободном падении. Небрежность в одежде, свойственная некоторым научным работникам из-за их рассеянности и задумчивости, здесь была ни при чем. Сара считала его одержимым одной из тех душевных болезней, которые пожирают вас в одиночестве; в Париже, говорила она, в маленькой двухкомнатной квартирке, где перед книжным шкафом, на глазах у почтенных диванов классиков персидской поэзии, выстраивались бутылки, он лечил свой недуг красным вином. А здесь, в Тегеране, армянской водкой. Этот крупный ученый обладал потрясающей способностью воспринимать все в черном цвете, хотя мне казалось, что он сделал блестящую карьеру и ему можно только позавидовать; благодаря своей новой заграничной должности он получил международное признание, зарабатывал отличные деньги — и все же опускался. Падал и в своем падении пытался за что-то ухватиться, уцепиться за веточки, особенно за женщин, молодых женщин, зацепиться за их улыбки, за их взгляды, терзавшие его израненную душу, как жгучий бальзам — открытую рану. Сара знала его более десяти лет и опасалась оставаться с ним наедине, особенно когда он выпьет: не то чтобы старый ученый вел себя как грозный тигр, просто она не хотела унижать его, отталкивать своим отказом, который, в случае если бы ей пришлось поставить его на место, лишь усилил бы его депрессию. Я лично считал, что выдающийся профессор, крупный специалист по персидской и европейской лирике, знавший досконально творчество Хафиза и Петрарки, Нима Юшиджа и Жермена Нуво, демонстрировал, принимая во внимание его возраст, все симптомы запоздалой страсти, именуемой «седина в бороду — бес в ребро»; мне казалось, что из-за климактерия неисправимый соблазнитель, сумевший, невзирая на возрастные изменения, сохранить остатки былой красоты и харизматичности, вполне мог впасть в депрессию, прерываемую болезненными приступами отчаяния, подобными тому, при котором мы сейчас присутствовали, среди роз и птичек, бергамота и нуги, придавленные жарой, окутавшей Тегеран плотнее, чем все паранджи ислама.
«После той нашей встречи мы на протяжении всего 1978 года регулярно пересекались с Азрой. Она официально считалась невестой Фредерика Лиоте, точнее, Фарида Лахути, с которым вместе участвовала в работе молодежной организации, спорила о будущем Ирана, о возможности, а потом и о реальности революции. Летом шахское правительство оказало давление на правительство соседнего Ирака, чтобы оно выслало Хомейни из Наджафа, надеясь таким образом отрезать его от внутренней оппозиции. Хомейни перебрался в Нофль-ле-Шато, городок недалеко от Парижа, сосредоточив в своих руках всю мощь западных средств массовой информации. Разумеется, он находился гораздо дальше от Тегерана, но зато гораздо ближе к ушам и сердцам своих соотечественников. И снова меры, принятые шахом, обернулись против него самого. Хомейни призвал к всеобщей забастовке, парализовавшей всю страну, все органы управления, а главное и самое серьезное для режима — нефтедобывающую промышленность. Фарид и Азра принимали участие в захвате университетского городка Тегеранского университета, затем в столкновениях с правительственными силами, разогнавшими демонстрацию 4 ноября 1978 года: всюду воцарялось насилие, Тегеран охватило пламя. Посольство Великобритании наполовину сгорело; горели магазинчики, бары, банки, почтовые отделения — все, что символизировало империю шаха и западное влияние, подвергалось нападениям. На следующий день, 5 ноября, я сидел у себя дома вместе с Азрой. Она пришла часов в девять утра, без предупреждения, еще красивее, чем всегда, несмотря на свой печальный вид. Она выглядела совершенно неотразимой. От нее веяло обжигающим ветром свободы, что проносился над Ираном. У нее были тонкие, правильные черты лица, словно сработанные неземными ваятелями, губы цвета спелого граната, чуточку смугловатая кожа; она распространяла вокруг себя ароматы сандала и жженого сахара. Ее кожа напоминала источавший бальзам талисман, от которого теряли голову все, кого он касался. Голос ее звучал так нежно, что мог утешить даже мертвого. Разговор, обмен словами с Азрой напоминал снотворное: оно стремительно убаюкивало вас, и вы превращались в безмолвного фавна, усыпленного дыханием архангела. Стояла середина осени, и до темноты оставалось еще далеко; я приготовил чай, солнце заливало мой крошечный балкон, выходивший на узкую куче, улочку, тянувшуюся параллельно проспекту Хафиза. Однажды, перед началом лета, она уже приходила ко мне вместе с небольшой компанией завсегдатаев кафе „Надери“. Бо́льшую часть времени мы проводили в кафе. Моя жизнь протекала вне стен дома. В надежде встретить ее я обходил все кафе. А тут — на́ тебе! Она явилась ко мне в девять утра, пройдя пешком через город, погрузившийся в хаос! Вспомнила адрес. Вчера, рассказывала она, она стала свидетельницей столкновения студентов с солдатами на территории кампуса. Солдаты стреляли, молодые люди падали замертво, она до сих пор не могла успокоиться. Беспорядки долго не прекращались, и она на протяжении нескольких часов не могла выбраться из здания факультета и вернуться домой к родителям, категорически запретившим ей ходить в университет, — она ослушалась. Тегеран охвачен войной, говорила она. В городе стоял запах гари; горели покрышки пополам с мусором. Вскоре объявили комендантский час. Шах хотел очистить улицы. После полудня он собирался обратиться к народу и объявить о формировании военного правительства: Народ Ирана, вы восстали против угнетения и коррупции. Я шах Ирана и иранцев и могу только приветствовать революцию, начатую иранской нацией. Народ Ирана, я услышал обращение вашей революции». У себя из окна я тоже видел дым восстаний, слышал крики и звон разбитых витрин на проспекте Хафиза, видел десятки молодых людей, бежавших в мой тупик, — видимо, они искали какой-нибудь бар или ресторан с западным названием, чтобы разгромить его. Посольство отдало четкое распоряжение: сидеть по домам. Ждать конца бури.