— Франц, тебе не хватает воображения. Ты оказался владельцем редчайшего компаса, направленного в сторону востока, компаса иллюминатов, артефакт Сухраварди. Загадочная палочка лозоходца.
Вы спросите, дорогой господин Манн, какое отношение мог иметь великий персидский философ XII века Сухраварди, обезглавленный в Алеппо по приказу Саладина
[507], к компасу Бетховена (или, по крайней мере, к его жульнической подделке, приобретенной Сарой). Сухраварди, родом из деревни Сохревард, что на северо-западе Ирана, и открытый для Европы (а также для большей части иранцев) Анри Корбеном (я вам уже рассказывал о кожаных креслах Корбена, в которых мы грызли фисташки в Тегеране?), специалистом по Хайдеггеру, принявшим ислам и посвятившим Сухраварди и его последователям целый том своего объемного труда «Ислам». В Иране Анри Корбен, без сомнения, считается самым влиятельным из европейских мыслителей, чья многолетняя работа издателя и комментатора способствовала обновлению традиционной шиитской мысли. И прежде всего обновленному истолкованию трудов Сухраварди, основателя «восточной теософии», мудрости озарения, наследника Платона, Плотина, Авиценны и Зороастра. Со смертью Аверроэса
[508] (латинская Европа на этом остановилась) мусульманская метафизика угасла во мраке Запада, но продолжала сверкать на Востоке в теософии мистиков, учеников Сухраварди. Именно этот путь, по мнению Сары, указывает мне мой компас, путь Истины в лучах восходящего солнца. Первым востоковедом в строгом смысле этого слова является казненный в Алеппо шейх восточного озарения, ишрак восточного Света. Мой друг Парвиз Бахарлу, поэт, проживающий в Тегеране, знаток радостной печали, часто рассказывал нам о Сухраварди, о философии ишрак и ее соотношении с маздаистской
[509] традицией Древнего Ирана, невидимым звеном, связующим современный шиитский Иран с Древней Персией. Для него это философское течение являлось гораздо более содержательным и новаторским, нежели течение, основателем которого стал Али Шариати, предложивший новое прочтение шиизма как оружия революционной борьбы, которое Парвиз называл «засохшей рекой», ибо в нем отсутствовало духовное начало, отчего традиция иссякла. По мнению Парвиза, находящиеся у власти иранские муллы, к несчастью, не знали, что делать ни с одним, ни с другим: не только революционные идеи Шариати не пришлись ко двору (Хомейни уже в начале революции назвал его идеи достойными порицания инновациями), власти вычеркнули из своей религии теософский и мистический аспекты, заменив суровым велайат-е факих,
[510] «попечительством законоведов»: вплоть до второго пришествия Махди, невидимого имама, призванного восстановить справедливость на земле, за управление отвечают мирские чиновники, а не духовные посредники Махди
[511]. В свое время эта теория вызвала множество нареканий великих аятолл, таких как аятолла Шариатмадари
[512], получивший образование в Куме, отец Парвиза. Впрочем, Парвиз добавлял, что велайат-е факих оказал огромное влияние на призвания — число кандидатов в муллы увеличилось стократно, ибо мирской авторитет позволял набивать карманы (а только Богу известно, сколь глубоки карманы мулл) с большей легкостью, чем духовное служение, сулящее богатое вознаграждение в мире загробном, но слишком скудное в нашем грубом мире: так, в Иране расцвели тюрбаны, по крайней мере, их стало столько, сколько в свое время чиновников в Австро-Венгерской империи, это точно. Так много, что некоторые духовные лица сегодня жалуются, что чиновников в мечетях больше, чем правоверных, что пастырей все больше, а овец для стрижки все меньше, примерно как в Вене на закате империи, когда начальников было больше, чем подчиненных. Сам Парвиз объяснял, что, живя в исламском раю на земле, он не видел причин, зачем ему ходить в мечеть. Религиозные собрания, где толчется множество народу, говорил он, являются политическими митингами и тех и других: чтобы собрать жителей южных районов города, заказывают несколько автобусов, и те весело садятся в них, довольные бесплатной прогулкой и трапезой, которую им предлагают после окончания совместной молитвы.
И все же Иран философов и мистиков никуда не делся и, подобно подземной реке, продолжал струиться под ногами у равнодушных мулл; носители эрфана,
[513] духовного знания, продолжали традицию издателей и комментаторов. Великие персидские поэты напоминали об идущей от сердца молитве, возможно неслышной в городском шуме Тегерана, однако глухой стук сердца являлся одним из постоянных ритмов города и страны. Вращаясь в обществе интеллектуалов и музыкантов, мы практически забывали о черной личине режима, черной траурной ткани, окутавшей все, до чего режим смог дотянуться, почти избавились от захир — видимости, чтобы приблизиться к батин — к нутру, к потаенному, к силам зари.
[514] Почти — потому что Тегеран умел заставать вас врасплох, надрывать вам душу и погружать в бездумную тоску, где нет ни восторга, ни музыки, — например, безумный неогобинист из музея Абгине с его гитлеровскими приветствием и усами или мулла, повстречавшийся мне в университете, преподаватель неизвестно чего, обвинивший нас в том, что у нас, христиан, три бога, что мы проповедуем человеческие жертвоприношения и пьем кровь, — следовательно, мы не просто неверующие, а stricto sensu
[515] кровожадные язычники. Если хорошенько подумать, меня в первый раз назвали христианином: впервые бесспорность моего крещения использовал другой, чтобы указать на меня и (в данных обстоятельствах) выразить мне свое презрение, точно так же как в музее Абгине, где меня впервые назвали немцем, чтобы зачислить в ряды сторонников Гитлера. Подобное насильственное приклеивание ярлыков, звучавших как приговор, Сара воспринимала гораздо острее, чем я. Фамилия, которую она могла бы носить, в Иране приходилось хранить в тайне: даже если Исламская республика официально покровительствовала иранским евреям, маленькая община, существовавшая в Тегеране уже четыре тысячелетия, постоянно становилась жертвой притеснений и придирок; последних немногочисленных представителей иудаизма, оставшихся со времен Ахеменидов
[516], то и дело подвергали арестам, пыткам и казням через повешение после громких процессов, больше напоминавших средневековые суды над колдунами, нежели современное правосудие, где их обвиняли — среди тысяч других причудливых статей обвинения — в подделке лекарств и попытке отравить мусульман Ирана от имени, разумеется, Государства Израиль, одно только упоминание которого в Тегеране ассоциировалось с чудовищами и волками из детских сказок. И даже если Сара на самом деле не была ни еврейкой, ни католичкой, следовало соблюдать осторожность (принимая во внимание ту легкость, с какой полиция вербовала шпионов) и скрывать те немногие связи, которые она могла поддерживать с сионистским обществом, которое официальные лица Ирана, судя по их речам, страстно желали истребить.