— Да, это действительно хорошее решение сирийской проблемы, — отвечает он.
А снаружи все так же бушует война; выйти невозможно, придется нам остаться взаперти, под этой лестницей.
— Не под ней ли ты спрятала свое подвенечное платье — то, которое я нечаянно забрызгал?
Но будем сохранять спокойствие, будем сохранять спокойствие. Мы тесно сплелись в темноте, однако стюардессе нужен не я — мне-то известно, что ее интересует только Сара. Нужно что-то предпринять, но что именно? Ирландское море разбушевалось не на шутку: вы наверняка прибудете в порт назначения через два-три дня, не раньше. Два-три дня — ничего себе! Господин Риттер, — мягко говорит Краус, — я полагаю, что теперь мы можем сменить вашу болезнь на другую. — Вы правы, давно пора! Давно пора! — Франц, вы только посмотрите, как эта женщина ласкает себя. Ну-ка, суньте голову между ее ногами, это вас отвлечет.
Краус продолжает сыпать глупостями, а мне становится холодно; я должен любой ценой вернуться в свою каюту, к спящей Саре, поэтому с тяжелым сердцем оставляю стюардессу с ее мастурбацией. — Скоро ваша очередь, господин Риттер, скоро ваша очередь. Море сегодня что-то слишком уж разбушевалось. Сыграйте же нам пока, надо ведь как-то убить время. — Это не моя лютня, но я могу попытаться что-нибудь сымпровизировать. Вы какой лад предпочитаете — нахаванд
[329] или хеджази? — Хеджази. Да, вот что уместно в любых обстоятельствах. — А ну-ка, милый Франц, сыграйте нам свой вальс, помните его? — О, конечно, «Вальс смерти», я его прекрасно помню: фа, фа-ля, фа-ля-диез, си, си, си. Мои пальцы пробегают по грифу уда, звучащего, как скрипка. Бар этого парохода, просторный, как фойе оперы, выходит на море, и соленые выплески забрызгивают музыкантов с их инструментами. — Уважаемая публика, в таких условиях играть невозможно. — Какая жалость! А нам так хотелось послушать «Вальс смерти», «Den Todeswalzer»! — Можете радоваться, нам грозит неминуемое кораблекрушение. — Я уже радуюсь, дорогие слушатели, дорогие мои друзья. Кстати, дорогие друзья, доктор Цвейг намерен произнести речь (опять этот старик Цвейг со своей длинной унылой физиономией, как это все неприятно!). Мы с моей лютней покидаем сцену, уступая ему место; под стулом расплылась большая лужа. Цвейг строго выговаривает мне, потом гладит по волосам и велит сесть. «Дамы и господа! — кричит он. — Это война! Монжуа
[330]! Сен-Дени
[331]! Это война! Радуйтесь же!»
И все аплодируют — военные, моряки, женщины, чета Краус и даже Сара; я очень удивлен, видя ее здесь, и бросаюсь к ней со словами: «Ты проснулась? Ты, значит, проснулась?» Лютню я прячу за спину: не дай бог, она ее увидит и поймет, что я украл ее у Надима. Неужели украл? Я знаю, что полиция разыскивает меня за это давнее преступление. — Скоро ли мы прибудем на место? — Да ведь у нас война, — отвечаю я. И все они ликуют: как прекрасно погибнуть в бою! Вена станет новой столицей Сирии. И на Грабене будут говорить по-арабски.
Но, главное, нельзя, чтобы Сара узнала про убийство и тело. Доктор Краус, ваши ирисы снова расцвели над нашими трупами! Какая ужасная весна… и еще этот нескончаемый дождь; с трудом верится, что мы на Востоке. Все гниет. Все плесневеет. Даже кости разлагаются, обращаясь в прах. В нынешнем году нас ждет богатый урожай, вина мертвецов будет предостаточно. — Тихо ты! — шепчет Сара, — не поминай вино мертвецов, это тайна! — Неужели это волшебный напиток? — Может быть. — Напиток любви или смерти?
[332] — Сам увидишь.
Один из матросов поет вдали: «К востоку, к востоку уходит корабль, и ветер несет его в наши края; дитя мое, милой Ирландии дочь, куда он несет твою жизнь?»
Эти слова вызывают у Сары смех. Она похожа на Молли Блум
[333], подумал я, ту, что возила по узким проулкам тележку, торгуя дарами моря. Господи, до чего ж оно необъятно, это море!
— Сколько у нас будет детей, доктор Краус?
— Сколько?
— Даже не надейтесь, что я опущусь до таких предсказаний, господин Риттер, — я серьезный врач. И не колитесь одним шприцем, вы рискуете заразить друг друга.
— Знаешь, Франц, у тебя очень красивые вены.
— Господин Риттер, я вас предупредил!
— Франц, у тебя такие красивые вены, — повторяет Сара.
Испарина… испарина… испарина…
Ужас… Боже мой, какой ужас! Свет все еще горит, я так и не выпустил из руки выключатель. Этот образ Сары со шприцем в руке… какое счастье, что я проснулся, пока не случилось непоправимое — Сара, впрыскивающая мне в вену зловонную жидкость, свое вино мертвых, под циничным взглядом доктора Крауса… бррр, вот кошмар-то, а ведь некоторые люди находят удовольствие в сновидениях. Ну-ка, подышим глубже, подышим глубже. До чего же тягостное ощущение эта нехватка воздуха, как будто я тонул во сне. К счастью, я запоминаю всего лишь несколько последних мгновений из своих снов, да и те, слава богу, почти сразу стираются у меня из памяти. Таким образом, я избавлен от чувства вины за свое бессознательное, за первобытное звериное вожделение. Это странное чувство нередко настигает меня во сне. Как будто я и впрямь совершил какое-то жуткое преступление, которое вот-вот будет раскрыто. Вино мертвых. У меня не выходит из головы Сарина статья: что побудило ее прислать мне этот текст из Саравака, мне, такому больному, такому слабому сейчас? Я осознаю, как мне ее не хватает. И как мне не удалось ее завоевать. Может, она сейчас тоже больна и слаба, в этих своих зеленых джунглях, среди бывших головорезов, сборщиков урожая трупов. Какое долгое путешествие. Вот была бы работка для шарлатана с Берггассе, соседа фрау Кафки. В конечном счете мы возвращаемся к тому же, откуда начали. Помнится, Юнг
[334], первый «бессознательный» востоковед, обнаружил, что одна из его пациенток видит во сне тибетскую «Книгу мертвых», о которой никогда и слыхом не слыхала, что крайне заинтересовало последователя Фрейда и навело его на идею коллективного бессознательного и архетипов. Лично я вижу во сне не «Книгу мертвых», будь она тибетская или египетская, а уголки сознания Сары. Тристан и Изольда. Эликсиры любви и смерти. Дик аль-Джинн Безумный — старый поэт из Хомса, обезумевший от ревности до такой степени, что убил свою возлюбленную. «Это бы еще ладно, — говорила Сара, — но Дик аль-Джинн обладал таким страстным нравом и так скорбел, уничтожив предмет своей страсти, что смешал пепел сожженного тела любимой с глиной и вылепил чашу — чашу смерти, волшебства и смерти, из которой пил вино, первое вино смерти, вдохновлявшее его на дивные любовные поэмы. Он пил его из тела своей возлюбленной, и это вакхическое безумие преображалось в аполлоническое вдохновение, в строфы идеальной формы, выражавшие всю силу его губительной страсти к той, кого он убил из ревности, обманутый сплетнями и ненавистью злопыхателей. „Я вернул тебя к предельной наготе, — пел он, — я смешал твое лицо с глиной, и, если бы смог перенести вид твоей гниющей плоти, я оставил бы твое мертвое лицо под лучами жаркого солнца“».