— Are you a Jew?
[168]
Я, конечно, его не понял и произнес: «What?», или «Что вы сказали?», и он с улыбкой уточнил свой вопрос:
— I can make a good Jewish Tour for you
[169].
Словом, мне попался пророк, который спас меня из вод, Илия Вирано был одним из столпов еврейской общины Хаскёй; он заметил мою растерянность и догадался (как он сам сказал, туристы сюда не часто наведывались), что я, вероятно, ищу нечто имеющее отношение к еврейской истории квартала, по которому он и водил нас — меня и мой фотоаппарат — весь остаток дня. Господин Вирано превосходно изъяснялся по-французски, поскольку учился в двуязычном стамбульском лицее, но его родным языком был ладино
[170], о существовании которого я и узнал от него: иудеи, изгнанные из Испании, обосновались в Османской империи и принесли сюда свой язык; таким образом, этот испанский времен Возрождения эволюционировал вместе с ними в изгнании. Среди стамбульских евреев были византийцы, сефарды, ашкеназы, караимы — называю в том порядке, в каком они прибывали в турецкую столицу (таинственные караимы появились здесь последними, большинство из них бежали сюда после Крымской войны), и какое же это было чудо — слушать рассказы Илии Вирано о судьбоносных событиях этого пестрого сообщества, да еще на фоне зданий квартала: караимская синагога была самым внушительным из них и походила на крепость, окруженную глухими стенами, за которыми лепились деревянные и каменные домишки, одни населенные, другие на грани разрушения; мой наивный вопрос — по-прежнему ли в них живут караимы? — вызвал улыбку у Илии Вирано: оказалось, их давно уже здесь нет.
Еврейские семьи, жившие в Стамбуле, по большей части перебрались в более современные кварталы — в Шишли или на другой берег Босфора, а то и вообще эмигрировали — в Израиль или в США. Илия Вирано рассказывал об этом спокойно, без печали, так же как посвящал в теологические и ритуальные различия между многочисленными ветвями иудаизма, и все это на ходу, бодро шагая по горбатым улочкам и почти уважительно относясь к моему невежеству по этой части; он спросил, как звали предка, по следам которого я решил пройти, и сказал: «Жаль, что вы его не знаете, возможно, у него еще остались здесь родственники».
Господин Вирано выглядел примерно лет на шестьдесят пять, он был высокого роста, крепкий и даже элегантный; его костюм, короткая бородка и напомаженные, зачесанные назад волосы слегка уподобляли его молодому герою-любовнику, который собрался зайти за девушкой к ее родителям, чтобы повести ее на лицейский бал, хотя седина несколько противоречила этому образу. Он говорил не умолкая: по его словам, он был счастлив найти собеседника, понимающего французский; большинство туристов, которые приезжали сюда по «еврейскому туру», были американцами или израильтянами, и с ними он почти никогда не мог объясняться на этом прекрасном языке.
Древний храм евреев, изгнанных с Майорки, — синагога Майор, где сохранились колонны с еврейскими письменами и деревянный купол, — был теперь занят маленькой автомастерской; его пристройки служили складскими помещениями.
Дождь прекратился; я уже «расстрелял» свою первую пленку, а мы еще так и не дошли до бывшего лицея Всемирного еврейского альянса; в отличие от моего вдохновенного гида, я ощущал легкую скуку, смутную, необъяснимую печаль: все эти памятные места были закрыты, казались заброшенными; единственная действующая синагога, с пилястрами византийского мрамора по фасаду, открывалась только по исключительным случаям; обширное кладбище, уже на четверть съеденное проложенной автострадой, заросло сорняками. Единственный внушительный мавзолей, принадлежавший знатной семье — такой знатной, по словам Вирано, что она владела дворцом на берегу Золотого Рога, дворцом, в котором ныне располагается какая-то военная организация, — походил на древнеримский храм, на давно забытое место молитв, где единственным декором были красные и синие письмена; этот храм мертвых высился на холме, откуда был виден конец Золотого Рога, то место, где он превращается из устья в обыкновенную речку среди потока машин, заводских труб и обширных жилых кварталов. Могильные плиты (лежавшие на земле — согласно обычаю, как пояснил мой гид) казались беспорядочно разбросанными по склону холма, одни были разбиты, надписи на других почти неразличимы, — тем не менее господин Вирано расшифровывал для меня фамилии на камне: еврейские письмена, по его словам, сопротивлялись времени более стойко, чем латинские буквы; мне трудно было согласиться с его доводами, однако факт был налицо: ему удавалось читать имена ушедших, а иногда даже и находить их потомков и устанавливать семейные связи, не проявляя внешне никакого волнения; он сказал, что часто бывает здесь: с тех пор как начали прокладывать шоссе, на кладбище больше нет коз, а чем меньше коз, тем меньше козьего помета, зато больше травы. Я бродил между могилами, сунув руки в карманы и не зная, что сказать; потом, увидев на некоторых плитах граффити, спросил: «Это что — антисемитские надписи?» — «О нет, нет-нет, — ответил он, — это любовь, любовные слова, да-да, какой-то юноша написал имя своей возлюбленной: „Юлии, навеки“, есть и другие, в том же роде!» — и я понял: здесь не осталось уже ничего, что могло бы подвергнуться надругательствам, время и город сделали свое черное дело, и скоро могилы, с их прахом и плитами, будут перенесены, засунуты куда-нибудь подальше, чтобы очистить плацдарм для экскаваторов; я подумал о Саре и не стал фотографировать кладбище, не осмелился вынуть фотоаппарат, пусть даже она не имела ничего общего со всем этим, пусть даже никто не имел ничего общего с этим бедственным местом, которое поджидает всех нас; яркое солнце над нашими головами уже играло отблесками в водах Босфора, озаряя Стамбул, и я попросил Илию Вирано проводить меня к лицею Всемирного еврейского альянса.
Темно-серый фасад лицея в неоклассическом стиле оживляли белые полуколонны; на треугольном фронтоне не было никакого названия. «Это уже давно не школа, — объяснил Илия Вирано, — сейчас здесь дом престарелых». Я старательно сфотографировал ворота и двор; несколько дряхлых обитателей пансиона дышали свежим воздухом, сидя на скамье у входа; господин Вирано подошел к ним, чтобы поздороваться, а я подумал, что ведь они наверняка начинали свою жизнь в этих стенах, учили здесь некогда иврит, турецкий, французский, играли в этом дворе, влюблялись, переписывали в тетрадки стихи, дрались по всяким вздорным поводам, а теперь, когда жизнь уже описала положенный круг, безропотно оканчивают свои дни все в том же здании со строгим интерьером, с безупречно чистыми полами и, глядя в окна, наблюдают с высоты холма, как Стамбул скорыми шагами движется к современности.
23:58
Если не считать нескольких слов в «бальзаковской» статье Сары, я не помню, чтобы она когда-нибудь говорила со мной о тех стамбульских снимках, сделанных вопреки дождю и забвению; я вернулся в Джихангир в самом что ни на есть угнетенном расположении духа; мне хотелось сказать Бильгеру (когда я пришел, он как раз пил у нас чай), что археология — самое грустное из всех занятий, что я не нахожу никакой поэзии в руинах и никакого удовольствия в перетряхивании ушедшего прошлого.