Выполнить это я смогла только ближе к полуночи, после вечера, наполненного домашней суетой. Все были дома, все было хорошо: и Катькина болтовня, и чавканье Макса у миски, и несуетливая толковая работа по хозяйству Дашки. Она по-прежнему оставалась молчалива, но в этом молчании была другая нотка. Дашка словно отсутствовала, вспоминая что-то чудесное вновь и вновь.
Влюбилась, точно влюбилась. Совершенно естественно в этом возрасте Джульетты. Лишь бы ей выпала более счастливая участь, чем девочке из Вероны – или Полине.
Но все мысли заслоняло нетерпение. И когда наконец, разогнав всех спать, я закрылась в спальне, то едва удержалась, чтобы не вывернуть содержимое саквояжа на пол. Взяв себя в руки, я поставила на пол включенную настольную лампу, расстелила старое махровое полотенце и принялась осторожно выкладывать на него все, что лежало в саквояже.
Шесть столовых ложек. Щипчики для сахара. Четыре чайные ложки с витыми черенками. Подстаканник с гравировкой «Дорогому коллеге». Тяжелый портсигар, украшенный орнаментом в билибинском стиле. Шесть рюмок для ликера и маленький подносик – явно набор. Пять вилок с погнутыми зубцами. Плоская дорожная фляжка с крышкой-стаканчиком. Все серебряное, потускневшее от времени и сырости. Я достала из коробки со швейными принадлежностями лупу и проверила пробу. Да, вот она. Точно такое клеймо стояло на ложечке, с которой кормили меня в детстве.
«Ешь, Олька, потом будешь говорить, что с детства на серебре ела», – говорила бабушка.
А вот это уже из другой оперы… Золотые карманные часы с цепочкой. Золотой портсигар – маленький, наверное дамский, с бирюзой в кнопке-замочке. Я порылась в груде рассыпающихся от ветхости тряпок, но в этом отделении саквояжа больше ничего не было.
Оставалась еще банка, оказавшаяся неожиданно тяжелой. Я отковыряла ножницами слой стеарина с крышки, попробовала открыть, но та не поддавалась – приржавела, наверное. Снять ее удалось только с третьей попытки.
Под крышкой лежала бумага. Коричневая от времени бумага, свернутая в тугой рулон, перевязанный ниткой. Едва не застонав от разочарования, я вытащила бумажный сверток, и в свете лампы блеснуло золото. На две трети банка была заполнена золотыми монетами. Не дыша, стараясь не звенеть, высыпала их на полотенце, и в потоке золота мелькнуло что-то темное. Я погрузила пальцы в горку монет и вытащила несколько крохотных сверточков. В лоскутки тонкой замши – наверное, от перчаток, подумалось мне, были по отдельности упакованы три кольца, брошь и серьги. Я протерла камень в одном из колец, поднесла его к свету. Брызнули разноцветные искры. С трудом разогнув отсиженные ноги, поднялась, подошла к окну и царапнула по стеклу. Раздался скрип, и на стекле появилась черта.
У меня никогда не было бриллиантов, но, похоже, это оказались они.
Неожиданно для себя я надела кольцо – мне пришлось великовато – и повертела им перед лампой. Камень играл, купался в свете, словно торопился наверстать десятилетия темноты.
Мне казалось, что я сумею что-то почувствовать, надев кольцо. Как ни прислушивалась к себе, все оставалось по-прежнему. Я сидела на полу в чужой квартире, любовалась чужой драгоценностью. За спиной у меня, на подоконнике, вздымал две уцелевшие мачты кораблик из раковин. Моим было только время, и оно истекало.
Я сняла кольцо и принялась разбирать содержимое саквояжа. Провозилась почти до рассвета, но все было пересчитано, записано и спрятано. Лежа без сна в редеющем сумраке, я понимала, что ничего не решено. Быстро все это не продать, а песок сыплется в песочных часах, и никакое золото этого не изменит.
Я уснула незадолго до рассвета и проснулась поздним утром, когда спальню залило нежарким осенним солнцем.
Катька сидела на кухне, пила молоко и хрустела кукурузными палочками.
– Мам, Дашка пошла гулять. Ей кто-то позвонил, она долго красилась и надушилась твоими духами!
– Сплетница-газетница, московский листок!
– Ма-а-ам! Ну правда же! А у нас есть нечего. И Максу я последнюю кашу положила.
– А кастрюлю из-под каши замочила? Сейчас будем готовить, только чаю выпью.
– Я сейчас гулять пойду!
– Почисть картошку и иди, а то я одна не успею все сделать.
Катька пыталась увильнуть, но я не уступала, и картошка оказалась почищена быстро и достаточно качественно. Прабабушка Стефа была бы довольна. Вымешивая фарш для котлет, я подумала, что ночью мои руки так же переполняло золото, как сейчас фарш, и не могла не засмеяться.
Три пригоршни золотых монет с профилем Николая II. Серебряные ложки с такой затейливой монограммой, что я так и не сумела разобрать буквы. Несколько украшений. Полуистлевшие облигации военного займа. Все, что среднего достатка семья пыталась пронести сквозь смутное время, которое ее сожрало.
– Баб, расскажи про дореволюцию!
– Отстань, Олька, я этого не помню. Братья помнили, рассказывали, что у них был самовар и кошка Бася. Рыжая, как наш Филат, ласковая. Анджей ее очень любил.
– А папа что тебе рассказывал?
– Некогда ему было особо рассказывать. Что было, что было… Все: и дом, и все, что нужно в доме. У отца была большая практика, работал день и ночь, хорошо зарабатывал. А потом ничего не стало. Спи, говорят тебе!
От прадедовского дома, где «было все», осталось несколько книг, аптечные весы, стетоскоп и пяток фотографий.
Эти книги я помнила с детства. Они стояли все вместе за стеклом книжного шкафа, и мне их позволяли брать только свежевымытыми руками. Оставшись одна той давней зимой, я привыкла гадать по ним, да и потом, если было совсем тяжело, искала совета в текстах, отпечатанных по старой орфографии на только слегка пожелтевшей бумаге.
Вот и сейчас, закончив в первом приближении дела на кухне, я тщательно вымыла и вытерла руки, сняла с полки тяжелый том в кожаном переплете. Зажмурившись, открыла его и ткнула пальцем в шершавый лист.
Открыв глаза, я увидела, что это Данте, вступление к «Аду». Нет, Лозинский перевел эти строчки несравнимо лучше:
Здесь нужно, чтоб душа была тверда.
Здесь страх не должен подавать совета.
Почему-то стало легче на душе. Хорошо, что не попала чуть выше, туда, где надпись на воротах: «Оставь надежду навсегда, сюда входящий».
Я поставила книгу на полку и неожиданно для себя погладила ее как живую – как Филата или рыжую Басю.
У нас не было ни «Рая», ни «Чистилища». Только «Ад» с иллюстрациями Доре, повергавшими меня, пятилетнюю, в сладкий ужас. Его подарил прадеду пациент, которого тот вытащил в девятнадцатом году из двусторонней крупозной пневмонии. Без антибиотиков и капельниц, банками, круговыми компрессами. Хорошим врачом был Казимир Зелинский, земля ему пухом… Вот и получил за отвоеванную человеческую жизнь, кроме черного хлеба и картошки, чудом не попавший в буржуйку роскошный том с надписью на форзаце: «Моему спасителю – с благодарностью» – и изящный росчерк.