На другом берегу Атлантики, на другом театре войн за идентичность, британский премьер-министр сужала определение “британскости”, исключая из него многообразность, интернационализм и мир как вместилище Я. Только маленькая Англия годится для определения английскости. В этом дальнем споре об идентичности нации звучали громкие голоса, возражавшие против угрюмой узости премьера. Но у нас, в Америке, в языке гендера отсутствует только одна фраза, недопустимо только одно, думала Рийя: “Я не уверена во всем этом. У меня появились сомнения” – стоит заговорить так, и тебя сбросят с пьедестала. Айви понимала это, Айви Мануэль, всегда противившаяся любым ярлыкам.
– К черту их, коли не понимают, – твердила она. – Приходи ко мне, давай, черт возьми, пробежимся вдоль реки, потом напьемся, на хрен, и будем вместе распевать непристойные песенки, черт нас дери. “Мальчик-леденчик” и прочее дерьмо.
Очередная встреча с бродягой Кински перед тем его крупным выступлением, о котором я в должное время расскажу, должна была бы предостеречь меня: он к чему‑то готовился. Но мы так жаждем верить в обыденность обыденной жизни, в повседневную нормальность, что я ничего не уловил. Он ошивался возле “Красной рыбы”, музыкальной площадки на Бликер, где певица с Фарерских островов исполняла задушевные песни, вдохновленные роликами с Ютюба – к счастью для слушателей, на английском, не на фарерском. При чем тут, казалось бы, Кински – что ему Ютюб, Фареры, музыка? Но вот он тут бродит, пристает: нет ли билетика лишнего. Пожертвуйте доброго дела ради. Доброе дело – это, подразумевается, он сам. Я‑то пришел потому, что дружил с американским аккомпаниатором фарерского певца, и Кински, завидев знакомое лицо, так и вспыхнул, удвоил напор.
– Сделайте это для меня! – потребовал он. – Оставьте все прочее. Вот что важно. Этот парень, “Поэзия и аэропланы”, слышали когда‑нибудь? Красотища. Известно ли вам, что он записал альбом в том самом доме, где умер Ингмар Бергман? Видели его выступление на конференции TED? У-ух.
Это были наиболее внятные слова (за исключением разве что шекспировской цитаты за чаем у Голдена) и единственная неапокалиптическая мысль, какие я когда‑либо от него слышал.
– Вы‑то откуда все это знаете? – спросил я.
Его лицо омрачилось, заодно резко сократился словарь.
– Отвали, – буркнул он. – Не твое дело.
Это пробудило во мне любопытство, а лишний билет у меня как раз имелся, потому что Сучитра, само собой, работала допоздна.
– Если хотите попасть внутрь, придется рассказать мне эту историю, – сказал я.
Он опустил взгляд на тротуар, пошаркал ногами.
– Мой приятель советовал мне его послушать, – пробормотал он. – С авиабазы в Баграме. Еще в те времена.
– Ветеран? – искренне удивился я.
– Доказательства нужны? – окрысился он. – Завяжи мне глаза и дай разобранную на части AR-15. Получишь свое доказательство занюханное.
И тут‑то, будь у меня включен радар, я должен был бы сообразить, что дела плохи, человек близок к исступлению. Однако я чувствовал себя виноватым оттого, что не признал в нем старого солдата, и усугубил свой промах, спросив про того приятеля и получив ответ, который мог бы предвидеть:
– Не свезло ему. Нарвался в Пахтунхве. Получу я наконец хренов билет?
Во время концерта я следил за ним. Песни были остроумные, забавные, а по его лицу катились слезы.
Вскоре после этой неожиданной музыкальной встречи – дня через два или три – Кински обзавелся автоматической винтовкой, той самой, которую риторически у меня требовал у входа в “Рыбу”. Согласно его изложению событий в больнице Маунт-Синай бет Израэль – точнее было бы назвать это предсмертным признанием, – он эту винтовку не покупал и не украл. Его похитили посреди парка, заявил он, похитители вложили ему в руки винтовку и выпустили. Невероятная история, даже абсурдная, излагавшаяся обрывками среди бормотания и вздохов, и ее, как мне кажется, не стоило бы принимать всерьез, если бы не два обстоятельства: прежде всего это была исповедь на смертном одре, что само по себе придавало его словам должный и торжественный вес, а во‑вторых, это ведь слова Кински, а учитывая все те безумные речи, которые всегда исходили из тех же уст, эти были не безумнее прочих, оставался крошечный, невероятный шанс, что все же это была правда.
Примерно так выглядела версия событий согласно Кински. В меланхолическом настроении, сказал он, он побрел подальше от центра, в надежде отыскать сравнительно безлюдные места в северных широтах парка. Его застиг проливной дождь, пришлось укрыться под деревом, скорчиться там, дожидаясь, пока небеса смилостивятся. (Примечание: в тот конкретный день в самом деле произошел перелом погоды, несколько дней яркого неба и жары не по сезону сменились ледяным дождем.) – С этого момента из‑за стремительно ухудшающегося состояния пациента рассказ становится фрагментарным, невнятным. – К нему подошли двое (Трое? Больше?) мужчин, одетых клоунами или джокерами (он использовал оба слова), напали на него, надели ему на голову мешок и связали. – Или нет, не связали, просто повели его силой за собой. – Или не мешок, а какую‑то повязку на глаза. – Куда вели, он не видел из‑за мешка. – Или из‑за повязки. – Потом он оказался внутри микроавтобуса, повязку сняли, и очередной похититель, тоже в маске клоуна – или Джокера – заговорил с ним о – о чем? – о вербовке. – Всякое о президентских выборах. О незаконности их. Выборы пытаются украсть. Переворот, координируемый СМИ – интересы мощных корпораций – замешан Китай – американцы должны вернуть себе свою страну. – Трудно было понять, это собственное мнение Кински, или же он повторяет то, что сказал ему глава джокеров в минивэне (если сказал). – В какой‑то момент прозвучали слова “Мы могли бы поучиться у мусульманских террористов. Их самоотверженности”. – После чего весьма непоследовательно Кински погрузился в жалость к себе, в отчаяние и прежние пророчества о неминуемом роке. – “Не для чего жить. – Во имя Америки”. Собственно, и все. Тут вмешались врачи и прервали допрос. Неотложные реанимационные процедуры. Больше он ничего не сказал, да и прожил недолго. Я стараюсь как могу сложить последовательный рассказ на основании того, что сообщалось в прессе, и того, что не без труда удалось нарыть самому.
Его друг погиб – кто знает, сколько его друзей погибло? – и он вернулся из армии душевнобольным. Утратил контакт с теми, кто мог бы о нем позаботиться, деградировал физически и умственно, превратился в бродягу, болтающего все время о пушках. В те годы, когда наши с ним пути начали пересекаться, состав его болтовни изменился. Поначалу он вроде бы выступал против оружия, предостерегал об опасности распространения стволов в Америке, считал их живыми; потом добавился религиозный жар, усилилась апокалиптическая риторика и, наконец, с помощью клоунов или без них, с джокерами или без джокеров, было похищение или не было, он сам превратился в раба пушки, раскаленной, дарующей счастье винтовки, он сделал, как она просила, бам-бам, трах-тарарах, и люди погибли, скончался и он.