Cтраница 81
Глеб Вержбицкий
Вырезал несколько слов
На березовой белой коре.
В глубине заповедных лесов
Умирают легко на костре.
Полотняный мешок у бедра.
Голубые глаза горды.
Только кто-то плеснул из ведра
На горящие угли воды.
На ладонях кровавый след,
И молитвой его не смыть.
Может быть, через тысячу лет
Люди будут иначе жить.
На березовой белой коре
Вырезал день и час.
И хотел умереть на костре.
Но костер золотой погас.
* * *
Тревогу, голод — всё на слом,
В глухие стены переплета.
Историк, горбясь над столом,
Начнет неспешную работу.
И каждый выстраданный день,
Глубоко спавший по архивам,
Положит на страницы тень
Тяжелым вычурным курсивом.
Таблицы, цифры и слова,
Исписанной бумаги ворох.
Простая строгая канва
Для циклопических узоров…
Историк, больше приготовь
Чернил и перьев для работы.
На камни пролитую кровь
Замкни в тугие переплеты.
* * *
Голову казненного на блюде
Городу за пляску протяни.
Жестким камнем вымостили люди
На землю уроненные дни.
Намочила ты на эшафоте
Алой кровью шелковый платок.
Только книга в тесном переплете
Уместила, что сказал пророк.
Заблудились в улицах Предтечи,
Истины не смея передать.
И никто не выбежит навстречу
Платье новое тебе поцеловать.
Разве можно говорить Иуде
Холодны и тяжелы слова.
Точно камень на широком блюде
Мертвая застыла голова.
Я ищу средь улиц бесконечных
Девушку с каштановыми косами.
Останавливаю хмурых встречных
Своими расспросами.
Вы не видели девушки в синем берете
С меховой сероватой опушкою?
Ушла рано она, еще на рассвете,
С моим сердцем — ее безделушкою.
Нет, не видели… Дальше, измученный,
Я иду до следующей встречи,
Углубляюсь в городские излучины,
Ставлю в часовнях свечи.
Мимо мчатся, мелькая, прохожие,
Точно снежные хлопья метели.
Бездарные породы Божии,
Недостойные своей модели.
На углах крича, как сумасшедшие,
Пристают мальчишки с папиросами.
Мгла… тоска… Да где же ты, ушедшая
Девушка с каштановыми косами?
* * *
Молится девочка скромная
Справа у тихих колонн,
Кроется радость огромная
В ласковых ликах икон.
Глазки задумчиво синие
Смотрят на черный канун.
Ярких огарышей линии
Гасит мальчишка-шалун.
Сзади старуха убогая
Шепчет: «В раю упокой».
В трауре женщина строгая
Крестится тонкой рукой.
Голос колышется диакона:
«Властен гигантский Христос».
Многое в жизни оплакано
Тихими струями слез.
Густо по улицам мечется
Жизни уродливый сон.
Ясною верою светится
Угол у тихих колонн.
Делает сердце отзывчивым
Кротость Царицы Небес,
Девочка в платье коричневом
Ждет небывалых чудес.
Никита Мещерский
Мятежный конь
1.
Угрюм и печален осенний Сиваш.
Сухими шумит камышами…
Над берегом низким то недруг, то наш
Взвивает задорное знамя.
Колышется ветер с седого утра,
Стихает к полуночи мглистой.
Сегодня залягут в степи юнкера,
А завтра придут коммунисты.
Сегодня и завтра бои да бои…
Сиваш не смежает болота свои.
<…>
30.
Былое небывшим растает ли сном,
Как чары метельного страха?
Ковыльный простор встрепенется весной,
И выедет на поле пахарь.
И, травы взрезая, заржавленный плуг
Осколком зазубрится танка.
Погибли, обнявшись, здесь недруг и друг:
Буденовка рядом с кубанкой;
И череп пробитый в могиле степной…
Заржавленный плуг взбороздит перегной.
Небольшое послесловие
Полина Вахтина о себе
Родилась в июле 1948 года в Ленинграде. Отец, к тому времени уже известный геолог, ученик академика Обручева, заведующий отделом во Всесоюзном геологическом институте, проводил каждые полгода в экспедициях в Забайкалье; мать, окончившая исторический факультет ЛГУ, работала экскурсоводом. Наша семья жила в большой коммунальной квартире в центре города на улице Герцена, ныне Большой Морской. Когда-то эта квартира целиком принадлежала моим бабушке и дедушке, но постепенно их уплотнили, оставив три комнаты. В семь лет я пошла в расположенную на Невском проспекте 210-ю школу, известную многим ленинградцам по табличке, повешенной вскоре после войны и гласящей, что во время обстрела эта сторона Невского наиболее опасна. После 8 класса я перешла в 38-ю школу с физическим уклоном. Трудно представить себе человека, менее способного в физике и математике, чем я, но в школе открылся биологический класс, а я мечтала стать генетиком. Как раз в это время стали появляться книги и статьи, разоблачающие лысенковщину, и появились первые переводные и непереводные популярные книги по генетике. Я читала их взахлеб, и мой жизненный путь представлялся прямой линией, неуклонно ведшей к апогею — Нобелевской премии в области биологии. Увы, мои надежды разбились после первой же практики на биологическом факультете ЛГУ, где при слове «генетика» лица преподавателей искривлялись до неузнаваемости, и мне было предложено в качестве большого одолжения поработать на кафедре дарвинизма. Надо ли говорить, что это предложение было с негодованием отвергнуто. Неудача постигла меня и на кафедре физиологии, когда добрейший профессор Бианки, сын писателя, предложил мне ассистировать ему во время операции на беременной крысе. Позже профессор признался, что я потеряла сознание еще до того, как он взял в руки скальпель. С биологией было покончено, как и с Нобелевской премией. С горя я пошла на филологический факультет ЛГУ и под влиянием замечательного ученого В. Е. Холшевникова увлеклась поэтикой. Профессор предложил мне принять участие в большом проекте — составлении словаря рифм Державина. Я исписала тысячи карточек, перетасовывала их и так, и сяк, работала с большим увлечением, но и тут меня ждало полное фиаско: в Америке вышел словарь рифм Пушкина, составленный при помощи ЭВМ, прообраза нынешнего компьютера. Такая машина могла сделать словарь после нескольких нажатий кнопок, так что мои карточки были торжественно сожжены — о чем я до сих пор жалею.