Так фантазировала Опимия, закончив свои размышления следующим образом:
«Нет, это не надежда меня обманывает, не желание... Это факт: консула Варрона встретили чуть не овацией. А теперь, когда город простил человека, залившего горем всю Италию, если он простил человека, по вине которого пострадали все, как откажутся римляне проявить сострадание ко мне, вина которой, в конце концов, причинила вред только мне одной?..»
Удовлетворившись таким рассуждением, которое, казалось, вполне соответствовало неопровержимой истине, Опимия полностью успокоилась и, продолжая убаюкивать себя подобными надеждами, придавленная усталостью, трёхдневными тревогами и волнениями, во время которых она не сомкнула глаз, несчастная уснула глубоким сном.
Сон её, хотя нервный и беспокойный, был, однако, долгим и летаргическим; именно таким образом отдыхали расслабленные нервы Опимии.
Часа через четыре она внезапно проснулась, чувствуя холод в конечностях.
Она уселась на свою подстилку, окинула свою нору взглядом, сжалась под туникой и покрывалом и сначала не поняла, где она находится.
Но постепенно мысли её сконцентрировались, стали яснее, просветлённее, точнее, и несчастная вспомнила, что она в тюрьме... нет... в могиле.
Она резко встала на ноги, спрашивая себя, долго ли она спала, и удивляясь, как она могла уснуть.
«Сколько же часов прошло?.. Сколько времени я заперта здесь?» — подумала Опимия.
«Ах!.. Вот что означает быть погребённой здесь, без света... Здесь вечная темнота... здесь нет понятия о времени!»
И содрогнулась.
«Ах!.. — подумала она через мгновение. — Здесь есть благословенный светильник!..»
И взяв лампешку, в которой осталась лишь половина залитой в неё жидкости, Опимия вылила туда столько масла из сосуда, чтобы хватило поддерживать огонь в течение суток; поставив светильник на землю, она снова спросила себя:
«А если бы лампа, пока я спала, погасла от недостатка масла?»
При этой мысли она задрожала до костей.
— Темнота... глубокий мрак!.. Если бы я проснулась в этой смертной тьме!.. Никогда... никогда больше не спать!..
И, резко тряхнув головой, она прогнала остатки сна. Тем временем несчастная почувствовала холод, пронизавший её до костей жуткий холод, от которого у неё не было способа защититься.
Потом она снова уселась на соломенную подстилку, сжавшись и закутавшись, как только могла, в покрывало и свои одежды.
Тем временем вера, так глубоко проникшая в неё перед сном, начала слабеть в душе её, она стала думать опять и опять о том, тронут ли её страдания Лентула, и если это случится, то сможет ли он смягчить сердца других жрецов.
«Глупая я!.. И как это я могла представить, что жрецы позволили бы себе исправить законы Нумы?.. Как я могла поверить, что ради меня, именно ради меня, римляне смягчили бы беспощадную муку, установленную для весталок-кровосмесительниц, в то время как они все беды своего города связывают с поступком весталки, не сумевшей сохранить целомудрие? Как я могла так бредить?.. Как могла тешить себя такими глупыми надеждами?.. Но боги могли бы... Да что я!.. Заботятся ли боги о делах смертных людей?.. Их чудеса совершались в давно прошедшие времена, в глубокой древности, и кто знает, были ли они вообще!.. Я вот никогда не видела ни одного-единого чуда?.. Слышала, как говорят о чудесах... Но никогда их не видела... Значит, это всё сказки... Да и пусть бы чудеса эти совершались и в самом деле, так разве для меня, опозоренной весталки, боги решатся совершить чудо?..»
Значит, надо смириться, надо умереть вот так... Придётся закончить жизнь здесь, внутри... Надо ждать в одиночестве, без воздуха, без пищи, без света, покуда не придёт смерть и не оторвёт грешницу со страшного креста её мыслей, от острой боли всех этих жестоких переживаний!..
И душу несчастной весталки придавили эти безнадёжные размышления. Она больше не надеялась ни на что и ни на кого; она отказалась думать, заниматься собой, своим настоящим и близким будущим... Стать инертной, бесстрастной, неподвижной, ожидая, призывая, страстно стремясь к смерти.
— Да... хорошо сказать... Но как запретить мозгу мыслить?.. Ах, спать — ничего другого не остаётся.
И она закрыла глаза, пытаясь заснуть. Но холод, от которого начинали стучать зубы, да и вся она дрожала как осиновый лист, и мозг, непрестанно работавший и думавший, думавший, думавший, — они, вопреки её воле, не давали девушке уснуть.
«И за что такие мучения?.. За любовь... Значит, так ужасно это преступление — любить, — что взамен за скудные и преходящие радости приходится терпеть столько мучений и пыток?.. Ах!., зачем она увидела Луция Кантилия?.. Почему она воспылала такой страстью к нему?..
Кантилий!.. Такой красивый, такой мужественный, такой благородный и великодушный!.. Бедный Кантилий!.. Но разве к этому часу и он не заплатил за свою вину?.. Разве не умер под ударами жезла верховного понтифика?.. Я это видела... его лицо, такое любимое, сделалось разбитым, окровавленным, изуродованным!..»
Тело её содрогнулось гораздо сильнее, чем прежде. Она спрятала лицо в солому, чтобы избавиться от ужасного видения.
«А Флорония?.. Бедная Флорония!.. И она ведь умерла, несчастная!.. Несчастная?.. Нет, счастливейшая женщина, столь же счастливая, как и Кантилий!.. Они мертвы... они больше не думают ни о чём, не чувствуют ничего, не страдают ни от чего, тогда как она... Она-то ещё пока жива... хотя на самом деле уже мертва... Она думает, чувствует... страдает... О, как она страдает...»
Лихорадочная сонливость охватила её, потому что в крови у неё развивалась жестокая лихорадка. Её охватила вялость; с четверть часа она подремала, и во время этой мучительной дремоты в её больном воображении являлись какие-то ужасные призраки, душившие её; потом она внезапно вздрогнула, застонала, беспокойно зашевелилась и пробормотала несколько бессвязных слов, и снова впала в дремоту, но ненадолго.
В такой борьбе дремоты и кратковременного бодрствования прошло пять или шесть часов.
В конце концов она встряхнулась, поднялась и прошла в угол, где находилось её пропитание; она взяла вазу с водой и выпила её содержимое залпом, потому что лихорадка иссушила ей горло и вызвала неописуемую жажду.
Эта вода, казалось, подкрепила её и принесла облегчение; она взяла лампу и долила в неё масла; если бы весталка помедлила ещё немного, фитилёк погас бы.
Потом она долго прохаживалась, насколько можно было ходить в этом тесном помещении; она вся была погружена в свои ужасные мысли, тщетно пытаясь придумать какой-нибудь способ спасения и постоянно убеждая себя, что отсюда она уже никогда не выйдет. Разум её испытывал каждую новую надежду и всякий раз встречал лишь новое разочарование.
В таком мучительном движении она провела больше часа, потом она почувствовала себя усталой, опустилась на свою подстилку и долго сидела там, не двигаясь, оперевшись плечами о стену, подтянув бёдра к груди и обняв руками обе коленки.