Лицо её почти прояснилось от этих мыслей, но вдруг оно нахмурилось, и жуткие судороги пробежали по мышцам.
— Утешение моей тюрьмы? — спросила несчастная сама себя. — Утешение моей агонии!.. Безвредный свидетель моего отчаяния, которому суждено освещать мои страшные судороги!.. Вот что такое этот светильник.
При этой мысли ужас ознобом пробежал по её телу, и Опимия закричала, беспрестанно растирая руками лоб и несколько раз стукнув себя по голове:
— О нет... это... невозможно!.. Невозможно!..
И, уставив свои страшно расширившиеся угольно-чёрные зрачки на маленькие сосуды и на хлеб, находившиеся недалеко от светильника, приложив обе ладони к вискам, она подумала:
«Как это невозможно?.. Но это же случилось, это — ужасная истина... это — сущая правда!..»
И долго-долго она не шевелилась, придавленная мыслями о своём положении.
«Я похоронена! — размышляла она. — Уже... похоронена... словно умершая... а я живая!.. Я мыслю, плачу, чувствую, испытываю волнение и тревогу... живу, в конце-то концов живу... и всё же я мертва!»
Задержавшись надолго на этой мысли, она бросилась на колени и, с мольбой протянув сплетённые руки вверх, воскликнула печальным, нежнейшим, измученным голосом:
— О, да я схожу с ума... В самом деле!.. Есть вещи, которые человеческий мозг не может понять, не может осознать!.. И ты святая богиня Веста не позволишь, чтобы они стали явью. Смерть, да, это справедливо... Так пусть придёт смерть. Я её заслужила... заслужила... Но пусть это будет кончина, какая приходит к другим смертным... Топор, кинжал, яд, лихорадка, голод... да, даже голод... но на свежем воздухе, под солнечным светом... под сводом небес... на постели из луговой зелени... под сочувствующими взглядами родственников... О, святая богиня! В твоей божественной душе не может быть человеческих страстей... Ты не можешь наслаждаться местью, не можешь питать ненависть, не можешь извращать свой ум, изобретая с жестокой утончённостью всё новые, всё более жестокие способы смерти, в дополнение к тем, какие верховный Юпитер установил в своих непостижимых законах! О, святая богиня, не допусти, чтобы я умерла погребённой заживо!.. Боги могут сделать всё, что захотят... Часто они совершают чудеса, поражающие всякое человеческое разумение. Спаси же меня, святая богиня, от этой ужасной смерти... Чего я прошу?.. Чуда, может быть?.. Да нет, самого человечного, самого выполнимого... самого простого... Пусть кто-нибудь, тронутый состраданием ко мне, придёт и откроет этот склеп, отвалит этот камень, вытащит меня наверх, на свежий воздух и пусть он вонзит мне в грудь кинжал, чтобы я могла истечь кровью, принеся её в жертву твоему гневу... О, смилостивись... сжалься, о, святая и непорочная богиня!
Так молилась Опимия — с воодушевлением, с жаром, с верой, с усердием, которые растрогали бы самого жестокого зверя. В слова свои она вложила всю душу; в голосе её слышались печальнейшая кротость, нежнейшее отречение; слёзы, обильно стекавшие по её бледному лицу, были живым и глубоким проявлением чувств, хлынувших из самого сердца.
Распростёртая в молитвенной позе, несчастная девушка надолго застыла, выпрашивая милость Богини уже не словами, а мыслями и душой.
Молитва эта, кажется, пошла ей на пользу: душа её почти успокоилась, дух взбодрился, её разумом овладела пылкая надежда или, скорее, глубокая вера в то, что боги пошлют кого-нибудь освободить её или, по крайней мере, принести ей иной вид смерти.
Тогда она встала и принялась тщательно изучать клетушку, в которой она находилась. Она осмотрела её из конца в конец. Ей показалось, что помещение это было маленьким и узким, потом девушка решила, что оно... чересчур узкое.
Она приблизилась к сосудам, где хранилось её пропитание, увидела, что это были вода, молоко и хлеб, ей это даже понравилось, когда же она увидела масло — о, ещё и масло! — то испытала настоящую радость.
А в голове тем временем быстро проносилось:
«Ах!.. Эта новая порция масла позволит лампе гореть ещё два дня... Это больше, чем надо!.. Пищи не так уж много... но на день... хорошо, на два... могло бы хватить... В конце концов, это лучше, чем я думала... Конечно, место не назовёшь прекрасным... О нет... Оно вовсе не так хорошо... Но для того, кто совершил ошибку... ладно... кто согрешил тягчайшим образом... кто должен умереть от удара топора... или кинжала... Кто знает, как меня заставят умереть?.. Да это и не важно... Конечно, меня убьют... и это верно... Но почему они будут при этом человечными, почему они позволят мне умереть так, как я хочу?..»
И составив по-своему сосуды с молоком, водой и маслом в одном из уголков своей норы, она снова задумалась:
«Вот что произойдёт... Корнелий Лентул... по пути домой... почувствует, как в сердце его поднимается волна жалости ко мне... Эту жалость ему ниспошлёт святая Богиня Веста... Он придёт домой... встретится с женой, детьми... увидит Лентулу... свою прелестную резвую дочурку, так похожую на мою Муссидию... — Бедная Муссидия!.. Как она меня любила... какой она была нежной и ласковой, эта милая малышка!.. — И тогда Лентула подбежит приласкаться к отцу, что невольно заставит его подумать обо мне... Он скажет себе: как прекрасна моя дочурка!.. А что, если бы её сделали весталкой?.. Возможно, назавтра судьба определит её в весталки, как это случилось когда-то с Опимией... Конечно!.. А если и она случайно не сможет или не захочет сохранить нетронутой свою девическую чистоту, понравится ли мне, чтобы её схоронили заживо? Вынесу ли я это?..»
При этой мысли Опимия испуганно вздрогнула. Она потёрла рукой лоб, как бы отгоняя от себя мрачную мысль, потом наклонилась, чтобы поудобнее расправить набросанную в угол солому, расстелила вдоль стены сложенное вчетверо покрывало и уселась на солому, опираясь спиной о стенку своей могилы и возвращаясь к прежним мыслям:
«Конечно... так и будет. Тогда верховный понтифик, строгий и угрюмый, но, в сущности, добрый человек, подумает, что этот закон о весталках слишком варварский... слишком бесчеловечный, слишком жестокий, чтобы римляне, народ цивилизованный... любимый богами, народ, имеющий полное право называть варварами галлов, испанцев, африканцев, сохраняли этот закон в своём устройстве. Он поспешит в дом царя жертвоприношений, немедленно созовёт коллегии жрецов и предложит изменить вид наказания для весталок-кровосмесительниц. Он приведёт доводы, побудившие его внести такое предложение, он будет красноречив... Да, красноречив... Богиня вдохновит его! Другие жрецы, которым безразлично, как именно я умру, лишь бы умерла, согласятся с ним... И тогда они быстро пошлют за мной... Придёт палач... но меня вытащат отсюда, я снова увижу свет, солнце, деревья, всю загородную природу и умру на вольном воздухе, свободно дыша и от одного удара... Ах!.. Я умру довольной!»
И несчастная весталка глубоко вздохнула, словно освобождаясь от тяжести, как будто избавляясь от мучительного кошмара, и продолжала витать в своих розовых мыслях, внушённых ей верой, которую питала надежда.
Неясное сомнение рождалось в душе Опимии, но она нашла возражение: римляне вступили на путь изгнания из своих законов и обычаев всего грубого, варварского, дикого, и бедной девушке довод этот казался убедительным. «Разве не пошли всего два дня назад сенат и римский народ навстречу Гаю Теренцию Варрону?.. Разве не приняли они его с почётом, хотя по его вине погибли под Каннами пятьдесят тысяч римлян и он поставил Республику на грань окончательной катастрофы?.. В другие времена Варрона бы обвинили, осудили и убили, сегодня же его приняли с почётом... Какое ещё нужно доказательство, что римляне намерены быстро облагородить свои души и обычаи!»