Мальчишки-официанта сегодня не было, это и огорчило и обрадовало – так она могла, не отвлекаясь, подумать.
Самоварова заказала стандартный капучино.
Как же просто формулируется в слова то, что так сильно волнует, не оставляя мыслям почти никакой другой работы!
Совсем как у врача.
Мучается пациент от своего недуга и носит в себе целую историю с мельчайшими подробностями, а доктор, высокомерно-безразличный, не церемонясь, с порога выстреливает в него каким-нибудь медицинским термином. И пациенту становится обидно, что так просто и цинично отнеслись к тому, с чем он успел сжиться и подо что подладиться.
Но позже приходит грустная благодарность.
Как бы ни называлось то, что мучило, – теперь это имеет имя.
А, обретя имя, недуг, поджав хвост, остается сидеть на месте, оставляя пострадавшему возможность для поиска причины его возникновения совершенно в другом регистре.
После встречи с полковником, несмотря на то что они не говорили о самом главном – о личном, – картина обрела четкие контуры.
Вспомнив прогулку после театра и реакцию на свой вопрос о Ларе Брехт, Самоварова теперь знала, что ее реакция была безупречной: между врачом и пациенткой действительно существовали отношения.
Какая она была, эта Лара?
По иконке, что висела на все еще доступной к просмотру страничке в соцсети, узнать хоть что-то было невозможно – на ней были цветы.
Ей представилось, что та женщина была с тонкими запястьями и длинными пальцами, нервно теребящими стильную салонную прическу.
Она сводила его с ума…
Такой, как Валерий Павлович, никогда бы не нарушил врачебный кодекс чести с первой попавшейся скучающей пустышкой.
Она была особенной…
И после нее, потерпев поражение как профессионал и как мужчина, Валерий Павлович, возможно, закрылся от женщин… или, напротив, ударился в разврат.
Или просто, как на преферансе, зациклился на своем здоровье, как она – на кошках.
Любая из этих версий имела право на существование и уже ровным счетом ни на что не влияла.
Только тот, кто заблудился в тумане и чудом выбрался на дорогу, кто отчаянно вглядывался в зеркало в поисках иного себя, способен по-настоящему почувствовать чужую боль.
Валера очень хорошо ее чувствовал…
А от ее поступка разило пошлостью, именно поэтому она не могла бы поделиться этим с Ларкой, ни тем более с Никитиным.
Варвара Сергеевна достала новый телефон и подключилась к сети.
«Пошлость – это низкопробность моральных и нравственных принципов», – ответил ей Яндекс.
Вполне ожидаемо…
Но какая мораль может быть у следователя, которому не терпится узнать, что, как и почему?
«Вот теперь и реши, Варвара Сергеевна, кто ты во всем в этом: следователь или женщина…»
Выйдя из кафе, Варвара Сергеевна отправилась домой пешком.
Знакомая старушка, торговавшая на остановке возле дома, сегодня вместо яблок продавала полевые цветы.
Удивительное явление природы: нежные васильки и колокольчики-поцелуи, хрупкие ромашки с вызывающе-желтой сердцевиной и мохнатые шапочки клевера, казалось, дышали и пульсировали летом.
За символическую сумму Самоварова купила все цветы.
– Сергевна, ты про румынскую цыганку слыхала?
– Нет.
– Дык третий день шастает по округе, поет. Да так поет, что даже ваш брат ее не трогает.
– Это где же?
– Да где… Приходит средь бела дня в кафе какое или в парк… Сама пока не слыхала, Андревна ее вчерась у пруда видала, рассказывала.
– А что поет?
– Знамо что! Про любовь.
Проснувшись следующим утром, Варвара Сергеевна почувствовала, как сильно скучает по своему легкомысленному другу.
Настало время встретиться и выяснить, что он думает про пошлость, румынских цыган и полевые цветы.
39
– Чего и следовало ожидать, – сказала Галина, сделав внушительный глоток коньяка.
После Баха они поехали к Разуваеву.
– Галчонок, ты меня, конечно, извини… – неприятно замялся Макс, – но челу-то заплатить пришлось.
– Даже так? Ты говорил, он твой друг.
– Ну… не друг, скорее приятель.
Прежде чем озвучить сумму, Разуваев засуетился: протер компьютерный стол замызганной тряпкой, передвинул пузатые бокалы, переставил тарелку с наспех нарезанным яблоком.
– И чего ты хочешь? – Уголки ее губ опустились, и на лице явственно читалось презрение.
– Я?! Хочу?! Галь, ну знаешь… Ты обращаешься ко мне с деликатной просьбой, я впрягаюсь, прошу кого-то, можно сказать, умоляю… – затараторил Разуваев.
– Ой, Макс, это я тебя умоляю! – Она резко встала. – Чего ты там потратил? Бутылку ему подарил?
– Галь, да я не настаиваю, дело твое…
Он обиженно поджал тонкие губы и, сделав вид, будто что-то ищет, принялся рыться в ящиках орехового комода.
Повисла скверная пауза.
«Баба! – От гнева Галину затрясло, и даже коньяк не спасал. – Тряпичный мужик, тряпичная жизнь!»
– Что ты вокруг да около? Раз считаешь, что должна, – говори сколько.
– Десятку, – смертельно обиженным голосом выдавил из себя Разуваев.
Он так и застыл у комода и теперь стирал пальцем невидимую пыль с корешков лежавших на нем в качестве декора книг.
Алчный фарфоровый клоун внимательно следил за происходящим, растягивая в довольной ухмылке свой похотливый рот.
– Твою же мать, Макс, какой ты урод! Моральный урод, понимаешь?
Секса сегодня не было, но, пока они ехали сюда, он как бы подразумевался…
Разуваев повернулся к ней лицом:
– Галь, я тебя вообще понять не могу! Похоже, тебе лечиться надо. Тебе еще никто об этом не говорил? – пошел он в атаку. – Просишь людей о таком… Тебе делают одолжение, впрягаются в твои грязные игры… Ты думаешь, я жалеть тебя буду? Какой ужас, очередной муженек стихи какой-то бабе пишет!
– Это не он, это Борхес.
– Ага… И мы с тобой тут о Борхесе да о Бахе. Ты, Галя, то ли дура, то ли в дуру заигралась!
Галина зависла взглядом на большой хрустальной вазе, стоявшей на обеденном столе, а Макс, горячась, продолжал:
– Галь, что это у тебя мужья все такие творческие? Тебя до сих пор сцена манит? Сублимируешь, да? Как же, помню я твой балет…
Все. Гаденыш прополз на запрещенную территорию.