— А, дровишки пакистанские? От них отличный жар, кипяточек славный, — сразу обрадовался клешнястый и, вытащив синтетическую майку, с чувством облагодетельствовал Андрона. — Возьми пока симпатическую, с нашим уважением. А мы-то тебя за фраера держали… Эй, Мелкий Шанкр, на пику давай, Рыгун, шлюмку (миску).
Маленький вертлявый зэк стал на вассер у пики, у смотрового окошка в двери камеры, другой, плотный и рябой, налил в миску воду и с почтением подал клешнястому. А тот, сев на корточки у параши, поджег скрученную жгутом Андронову рубаху и, стряхивая пепел в шлюмку, начал кипятить воду в банке из-под сгущенки. В считанные минуты она закипела, и тогда Рыгун, священнодействуя, начал сыпать в нее чай. Когда черное варево поднялось, его слили в эмалированную кружку и наслаждением пустили по кругу. По глотку в первый, по два во второй, по три в третий — пока не кончится. Андрону же естественно не дали — кто знает, может он скрытый педераст. Впрочем он особо и не переживал — напился чифиря в обществе родного брата своей невесты и кунаков его достаточно. Да и наслушался про чай столько всякой всячины — книгу написать можно. По поверью он содержит сотни витаминов и минеральных солей, он — средство от всех болезней, им промывают глаза и раны, полощут в нем болт после связи с педерастами, смачивают бинты и накладывают на опухоли и чирьи. Черная жижа чифиря — неизменный элемент всех зэковских ритуалов. Впрочем можно жевать чай и всухую, это тоже придает силы, проясняет голову и отвлекает от дурных, скверных мыслей. Он объединяет людей, снимает агрессивность, привносит радость и умиротворение в души. При шмонах-обысках его спасают в первую очередь, пакетик с ним не западло засунуть и педерастам в фуфло. А лучшая ферментация чая производится в Иркутске, на местной чаеразвесочной фабрике. Всем известно, что в ее ограду вмурован памятниак чифирю — большой заварной чайник с надписью «Грузинский чай». Рядом с ним всегда лежат цветы. Вобщем, если есть на зоне хоть какая-то радость, то это дымящееся, бодрящее мысли чайное пойло…
А жизнь между тем шла своим чередом, и карантин закончился. Андрон был распределен в отряд и препровожден в жилую секцию — длинный барак-казарму с сушилкой, коптеркой и завхозовским кабинетом-кильдымом. И — о чудо! — сразу же на входе он увидел Юрку Ефименкова. В углу педерастов. Выглядел тот неважно — без передних зубов снулый, с мутным, ничего не выражающим взглядом. Коротко мазнул глазами, судорожно глотнул и, сделав вид, что не знаком, отвернулся. К параше.
«Господи, Юрка», — Андрон еле удержался, чтобы не шагнуть к нему, не схватить дружески за плечо, но сразу же взял себя в руки и тоже отвел глаза — в пидере нормального человека интересует лишь одно — фуфло. С ним не разговаривать надо — чешежопить. Но все-таки чтобы Юрка, черный пояс, и у параши… Нет, неисповедимы пути твои господни.
То, насколько они неисповедимы, Андрон понял чуть позже когда его позвали к пахану. Следом за амбалистым татуированным гражданином он прошел в самый дальний угол барака и натурально обомлел — перед ним сидел друг его буйной юности Володька Матачинский. Только это был уже не прежний Матата, гроза танцплощадок и куровчанской шпаны. Нет, перед Андроном сидел лидер, ушлый и прожженый пахан, истинный вожак блатной стаи — опытный, недоверчивый, с цепким, бурявящим насквозь взглядом. Щеку его пересекал выпуклый рубец, пальцы рук были сплошь в визитных партаках: «Загубленная юность», «Судим за разбой», «Отрицало»,
[11]
«По стопам любимого отца», «Свети вору, а не прокурору». Его окружала ощутимая аура вседозволенности и авторитета, смотреть на него было страшно, хотелось сразу опустить глаза.
— Ты кто и по какой статье? — в упор взглянул Матата на Андрона и даже не подал вида, что они были друзьями. — Бывал ли в командировках раньшще? И если да, то кем?
Разговаривал он негромко и отрывисто, едва заметно щурясь — только открывал рот, как в бараке все замолкало.
И Андрон поведал честно, как на духу, что он, Андрюшка Лапин, раньше в командировках не бывал, сам из барыг, а за колючий орнамент залетел по сто девяносто первой, так как обидел мента, суть опера обэхээсэсного. Да не одного — с внештатниками. А кликуха у него Кондитер, в чем постарались Гнида Подзалупная, Уксус да Харя.
— Гм, говоришь, Гнида Подзалупная? — сразу подобрел Матата, шумно потянул носом воздух и отрывисто цыкнул зубом. — А на Крестах с кем чалил?
— С Тотразом Резаным, с Сосланом Штопаным и Бесланом Крученым, — с готовностью ответил Андрон и, живо закатав штанину, показал татуированный погон, расписанный кынжалом. — Вот весточка от них…
— Да, узнают руку Сослана, — Матачинский кивнул, подумал и бровью подозвал зэка с угловой шконки. — Слушай, Брумель, что там слыхать насчет Кондитера? Какие вести?
— Все ништяк, Пудель, пацан путевый, — прошептал Брумель Матачинскому на ухо, но так, что было слышно и у педерастов в углу. — Свой в доску!
Господи, Пудель! С его-то челюстями, словно у бульдога!
— Лады, — Матачинский еще больше подобрел и, ухмыльнувшись, поманил Андрона на койку. — Присядь, корешок. А я ведь тебя сразу признал. Ну, как живешь, чем дышишь?
Только вот общаться с ним под душам Андрону как-то не катило. Вяло так вспомнили Сиверскую, Белогорку, Плохиша с Бона-Бонсом, и разговаривать стало не о чем.
— Тики-так, значит, спать будешь внизу, — Матачинский снова разорвал дистанцию и указал на шконку аккурат посередине между своим углом и закутом педерастом. — Стойло путевое, мужцкое. И насчет работы не дергайся, что-нибудь придумаем. Э, кореш, да ты смурной какой-то. Не ссы, если что — отмажем…
— Слушай, там пидер один у параши… — Андрон замялся, проглотил слюну, — мы с ним по Питеру были знакомы… Он еще каратэ занимался…
— Это Нюра Ефименков что ли? — Матата оскалился и паскудно заржал. — Знаем, знаем, теперь такой пай-мальчик. Вафлист. А то поначалу-то — хвост задрал, решил отканать от прописки и разбора. Ручками начал махать, ножками. Ну, ночью перекрыли ему кран морковкой,
[12]
разрядили частокол
[13]
да и проволокли хором двойной тягой. Прописали. Да, кстати, ты сам-то что будешь есть? Мыло со стола или хлеб с параши? — Услышав, что стол не мыльница, а параша не хлебница, он благосклонно кивнул, снова цыкнул зубом и с миром отпустил Андрона. — Ну все, вали, кореш, в стойло, у меня дела.
И началась для Андрона лагерная жизнь, вроде и не жизнь совсем, так, серое существованипе. Подъемы, отбои, блатные, педерасты, хлебово из рыбьих костей и прокисшей капусты, называемое баландой, мокрый, тяжелый как глина хлеб спецвыпечки, из которого вперемежку с пеплом так хорошо лепятся шахматные фигурки. Жизнь катилась по глубокой, проложенной в дерьме колее — шаг влево, шаг вправо, нет, не расстрел — косяк, промашка, прокол, за которые приходится платить. По-всякому. Вплоть до своего кровного фуфла. Ну это уж так, на крайняк. А в основном — могут отгребать (избить), дать табуря (бить табуреткой по голове, пока не развалится, не голова — табуретка), опустить почки или врезать каратэ буром (колеективно избить ногами). Всем в лагере заправляли воры, администрация с ними не ссорилась, хорошо помня ленинское учение о компромиссах. Потому как любая зона под влиянием блатных может «пыхнуть», а за беспорядки, жертвы, разрушения и побеги спросится не с воров, а с начальников в погонах. Так что худой мир лучше доброй ссоры. В бараке у Андрона например все дышали так, как того желал главвор отряда Пудель. А помогали ему в нелегком деле наведения твердого блатняцкого порядка кодла или подхват — бойцы-отморозки, отмеченные наколками в виде гладиатора, очень уважаемые люди с угловых шконок — угловые, бригадиры-бугры, главный шнырь — завхоз, ведающий коптеркой и режущим инструментом да жена — авторитетный педераст Султан Задэ. Он был смазлив, тщательно брил ноги и по воскресным дням для вящего паханового удовольствия делал макияж, надевал чулки, женские трусы, бюстгалтер и парик, отчего сразу делался похожим на Пугачеву в молодости. Хавал балагас,
[14]
драил жопу жасминовым мылом, пользовался только вазелином «Душистый» — жил хорошо. В отличие от прочих пидеров, их гоняли в хвост и в гриву. Да и вообще всех. В шахту, в шахту, в шахту. В забой. Кто не работает, тот не ест. С чистой совестью на свободу. Каждый божий день у ворот зоны происходила обрыдлая суета — начальники конвоев получали зэков для конвоирования на работу — забирали картотеки, пересчитывали, сверялись с главным лагерным нарядчиком и охранниками на вахте. Зэки выходили пятерками, хмурые, невыспавшиеся и злые, трудно переваривая утреннюю бронебойку. Еще один день не в счет. Как в песок, коту под хвост, мимо жизни. Затем был еще один пересчет, и только после этого начальнички шли на вахту расписываться в журнале — есть, рабсила принята. Потом орали что есть сил, презрительно, повелительно и грозно: