Сели так: она справа, он слева, я – посередине. Когда на экране замелькала кинохроника о бое быков, Вера по-хулигански засунула два пальца в рот и попробовала свистнуть, но ей это не удалось. Тогда она вынула изо рта пальцы и сказала громко, на весь зал: «Зачем нужно показывать эту гадость?»
Потом начался фильм – я не запомнила какой. Напрасно я села между ними, это было ошибкой. С тем же успехом я могла замкнуть своим телом оголённые высоковольтные провода. Меня било током с обеих сторон, трепало и трясло, как подстреленную ворону или рваную тряпичную куклу. А эти двое прекрасно существовали в своём обычном режиме. Вера вынула конфету из сумки и в темноте протянула мужу, едва не касаясь моих колен. Он взял конфету, но руку не убрал. И она не убрала тоже.
Вряд ли им было заметно, что я смотрю вниз, не на экран. Скорей всего, их это вообще не волновало. А волновало совсем другое. Точное название того, что они совершали впотьмах с помощью рук, мне неизвестно. Если в природе возможно совокупление руками, то это было именно оно: бесшумный бешеный секс. Причём та сторона, которая предложила конфету, вовсе не была пассивно-страдательной.
Собственно, я могла бы ничего не говорить о том, что увидела, кроме одной вещи: эти люди, прожившие вместе, почти не разлучаясь, тридцать с лишним лет, сходили с ума друг от друга не меньше, чем насмерть влюблённые подростки, прячущиеся в кинозале ради голых слепых прикосновений и вороватого трения тел.
После кино у Борова было роскошное настроение, что не помешало ему за ресторанным столиком учинить устный геноцид братьям-писателям. Он начал с ничтожного Хемингуэя, который якобы стал неудачной заменой Майн Риду, поскольку Майн Рид всё-таки сочинял заметно лучше. Бездарность Камю и Сартра настолько очевидна, что может стимулировать желудочные спазмы. Стендаль и Томас Манн вполне сгодятся как сильнодействующие снотворные. Вольтеру спасибо хотя бы за то, что писал не очень длинно. Больше всех досталось на орехи «Доктору Живаго» Пастернака, лирическому размазне с эпохально-беспомощной амбицией.
Я забыла спросить, чем все эти авторы ему так насолили.
Вообще, Боров мог сойти за отъявленного модерниста, если бы не выглядел иногда адски консервативным. Когда между прочим речь зашла об искусственных спутниках Земли и советских успехах в космосе, он заявил, что всё это политическая пропаганда, мыльные пузыри для фанатиков и дураков. Зато он готов был часами рассказывать о каком-то бельгийском маньяке, об аномальных сдвигах во времени и таинственных исчезновениях морских судов.
Вечером я вернулась в комнату, которую снимала, свалилась на кровать и, стыдно признаться, проплакала почти до утра.
Раз уж на то пошло, сказала я себе, если твоя любовь невзаимная, запретная, бесцензурная, неправильная, это ещё не значит, что её нет!
В сущности, я просто оплакивала бедные остатки моих иллюзий. Их и так-то было ничтожно мало, раз-два и обчёлся. Но ещё какое-то время они будут вылезать на свет, как бестолковая новорождённая трава из-под брусчатки.
Например, когда я уже перебралась в Соединённые Штаты, и моя бесприютная Хильда приехала туда ко мне, и мы решили жить в Кембридже вместе, по-семейному, я посчитала нужным написать об этом Вере. Ответом был самый немилосердный разнос. Она, видите ли, безоговорочно осуждает меня. Потому что наша с Хильдой связь непристойна и неразумна. И у Володи точно такая же точка зрения.
Как же я в тот день ликовала: она ревнует! Конечно, ревнует. А на Володино мнение ссылается лишь для того, чтобы скрыть, как она лично уязвлена. Я ответила: «О такой актрисе, как вы, любой режиссёр может только мечтать!» Вера смолчала, прикусила язык. Но лучше бы я тогда не ликовала, а кое-чему научилась у своего красноглазого горя.
Я покинула Ниццу в пятницу, 27 января. Перед самым моим отъездом Боров так расщедрился, что подарил мне сразу несколько собственных изданий с автографами. Хотя обычно, по словам Веры, он не надписывает книги никому.
Довольно скоро, между прочим, я прекратила мысленно обзывать его Боровом. И не только потому, что эти две недели он был со мной изысканно галантен и добр, а чуть позже поставил свою подпись под рекомендательными письмами в Гарвард и Корнелл. Любая другая на моём месте расценила бы это как одолжение или высокую милость. А я никак не могла справиться с догадкой, что от меня хотят отделаться, потому и отправляют подальше, в безопасную ссылку, к чёрту на рога.
Что ещё? Я попросила разрешения написать откровенный рассказ о нашем знакомстве, о них двоих. Мне дали великодушное согласие, сопровождаемое стерильными улыбками.
При всей готовности к неравным позиционным боям и дуэлям я себя заставила обращаться к обоим супругам одинаково приветливо, по именам. Но позднее, когда конфликт вскроется, как созревший фурункул, и отношения воспалятся аж до степени юридических вмешательств, я буду внятно предупреждена, что никто не позволял мне называть их так запросто, как принято между близкими людьми.
Тот рассказ о нашей январской встрече я писала очень медленно, с самой отчаянной скрупулезностью, на какую только способна, будто пыталась гравировать на хрусткой ледяной корочке единственные слова, настигавшие меня во сне или в моих одиноких бдениях над исчёрканным листком. За несколько лет я написала шесть разных вариантов, не смея забыть, что главные персонажи первыми всё это получат и прочтут.
Печальное наблюдение за природой вещей: все они имеют способность портиться. Самые необходимые портятся быстрее других. До какой же степени порчи должны были дойти наши драгоценные отношения, чтобы на вторую версию моего рассказа Вера ответила просьбой о двух маленьких поправках, а на шестую – высокомерным извещением: «Мой муж слишком занят и не в состоянии уследить за всеми переделками в вашем тексте…»
Теперь каждый новый успех Володи и любое хвалебное упоминание его имени в прессе вызывали у меня тихую ожесточённую ревность. (Может, так проявляются первые признаки безумия?) Но в то же время я чувствовала решимость перегрызть горло всякому, кто взялся бы небрежно, походя критиковать Володю или его книги.
Я знаю, что на многих людей он производит впечатление холодного светского сноба. Не хочу никого переубеждать. Но у меня перед глазами встаёт Вера, которая, давясь от смеха, изображает в лицах незабываемые встречи с голливудской элитой. Володя при этом смущённо подхохатывает.
Их приглашают на коктейльную вечеринку в дом какого-то могущественного продюсера, где среди гостей присутствует Джон Уэйн, король вестерна, суровый мускулистый ковбой: его рекламные портреты, на коне и с винчестером, красовались тогда на афишах в полнебоскрёба по всей Америке.
Вежливый Володя не находит ничего лучше, чем подойти к Уэйну и осведомиться: «А вы чем занимаетесь?» Звезда экрана смиренно отвечает: «Да я киношник».
На другом голливудском приёме Володя встречает миловидную брюнетку с подозрительно знакомым лицом. Здесь он тоже старается изо всех сил вести себя вежливо и по-светски: «Вы случайно не француженка?» Брюнетка смотрит круглыми глазами и говорит: «Вообще-то, я Джина Лоллобриджида».