В зал вошли четверо мужчин, и их сразу провели к столику. У одного из них было самое известное на Земле лицо. Это был Чарли Чаплин. Он остановился возле столика Лилиан Гиш и заговорил с ней; время от времени его спокойное лицо озаряла мимолетная нервная улыбка. Она мило смеялась. Мне довелось дышать одним воздухом с Шекспиром, а теперь я дышал одним воздухом с Чаплином. На что же мне жаловаться?
– Мы – невидимые нити истории, – словно прочитав мои мысли, произнес Хендрик.
Чаплин заметил, что мы на него смотрим, и приветственно приподнял невидимый котелок.
– Вот видишь. Я же тебе говорил. Он обожает этот ресторан. Должно быть, из-за здешнего супа. Итак, чем ты хочешь заниматься в новой жизни?
Весь ресторан таращился на Чаплина, и я поймал себя на мысли: большего кошмара и представить себе нельзя. Затем я перевел глаза на пианиста: в белом смокинге, он, закрыв глаза, нота за нотой, такт за тактом, уносился куда-то в неведомую даль.
– Вот, – сказал я, мотнув головой в сторону пианиста. – Вот чем я хочу заниматься.
Лондон, настоящее время
– Почему Лиге Наций не удалось предотвратить вторжение Муссолини в Абиссинию?
Амина в футболке с надписью «Гордая Снежинка» сидела в первом ряду, с карандашом в руке. Лицо серьезное, внимательное, брови нахмурены.
Урок был посвящен причинам Второй мировой войны. Я излагал ход событий 1930-х годов, вплоть до 1939-го: рассказывал о захвате в 1935 году Италией Абиссинии (ныне Эфиопия), о приходе к власти Гитлера в 1933-м, о Гражданской войне в Испании, о Великой депрессии.
– Предпринимались некоторые попытки вмешаться в происходящее, но им не хватало решимости. В основном дело свелось к экономическим санкциям. Проблема в том, что тогда почти никто толком не понимал, с каким явлением столкнулся мир. Обычно любое историческое событие рассматривается с двух ракурсов. Мы смотрим вперед, в перспективу, и назад, к его истокам. А в реальном времени существует лишь один ракурс. Вот и тогда никто понятия не имел, куда ведет фашизм.
Урок шел своим чередом. Мигрень не слишком мне досаждала – думаю, помогло примирение с Камиллой; впрочем, возможно, именно поэтому я вел урок на автомате, не особенно вникая в то, что говорю.
– Новость о захвате Абиссинии знаменовала собой поворотный момент. До людей дошло, что происходит что-то неладное. Не только в Германии, но и в Италии. Рушился весь мировой порядок. Помню, в тот день, когда Муссолини объявил о своей победе, я читал газету и…
Черт!
Я замолчал.
Только в этот миг я осознал, что сказал. Вострушка Амина уловила мой промах: – Можно подумать, вы сами там были.
Два-три одноклассника согласно закивали.
– Ну что вы. Разумеется, я там не был, хотя у меня такое ощущение, что был. Таково свойство истории. Ты как бы проживаешь ее заново. Это настоящее, но другое …
Амина скорчила веселую рожицу.
Я продолжил урок в надежде, что сумею замести следы. Я совершил пустяковую ошибку, но… До сих пор со мной такого не случалось.
В перерыве я увидел в коридоре Камиллу. Прислонившись к стене, неумело (на мой взгляд, в чрезвычайно яркой фовистской манере, характерной для конца девятнадцатоно века) размалеванной фавелами Рио, она болтала с Мартином.
С безнадежным, как выражалась Дафна, учителем музыки, одетым в черные джинсы и черную футболку. Он носил бороду и длинные, намного длиннее, чем у среднестатистического учителя-мужчины, волосы. Я понятия не имел, о чем они говорят, но ему удалось рассмешить Камиллу. Меня почему-то охватило беспокойство.
Мартин заметил меня первым и глупо, словно мой вид его позабавил, ухмыльнулся:
– Привет, Тим. Ты что, заблудился? Или тебе забыли выдать карту?
– Я – Том, – поправил его я.
– Что-что?
– Меня зовут Том. Не Тим, а Том.
– Ладно, приятель. Слегка ошибся.
Камилла одарила меня улыбкой.
– Как прошел урок? – осведомилась она и пристально, словно сыщик, на меня посмотрела. Но даже улыбающийся сыщик остается сыщиком.
– Отлично, – ответил я.
– Знаете, Том, по вторникам мы ходим в паб «Кучер и лошади» пропустить по стаканчику. Встречаемся в семь. Я, Мартин, Айшем, Сара… Пойдемте с нами. Пригласи его, Мартин.
Мартин пожал плечами:
– Вольному воля. А то давай, примешь на грудь.
Разумеется, подобное приглашение подразумевало лишь один ответ: нет. Но, бросив взгляд на Камиллу, я неожиданно для себя сказал:
– Хорошо, договорились. В семь часов, «Кучер и лошади». Звучит заманчиво.
Интерлюдия, посвященная фортепианной музыке
Я переезжал с места на место, время от времени устремляясь вперед, словно бросающая вызов силе земного тяготения стрела.
Жизнь меж тем налаживалась.
Плечо мое зажило.
Я вернулся в Лондон. В Лондоне Хендрик устроил меня в гостиницу пианистом. Жилось мне неплохо. Я пил коктейли и флиртовал с элегантными дамами в расшитых бисером вечерних платьях, а по ночам танцевал под ритмы джаза в компании плейбоев и юных сумасбродок. Лучшего я и вообразить не мог; дружеские или романтические отношения вспыхивали в один миг и так же мгновенно гасли в залитых джином кутежах. Ревущие двадцатые – так их теперь называют, верно? По сравнению с прежними временами они и впрямь ревели. Конечно, Лондон и раньше переживал шумные десятилетия: например бушующие 1630-е или развеселые 1750-е, но все же это было не то. Впервые за всю историю Лондона в нем появился постоянный звуковой фон, причем искусственного происхождения. Рычание автомобильных моторов, льющаяся из кинотеатров музыка, трескотня радиотрансляций и звуки человеческой речи сливались в общий шум.
То была эпоха звука, и профессия музыканта неожиданно приобрела особое значение. Музыкант вдруг стал повелителем мира. Посреди безумной какофонии современной жизни умение создавать и исполнять музыку, извлекая из шума смысл, могло на короткое время превратить вас в богоподобное существо. В творца. В созидателя порядка. В утешителя.
Поначалу новая роль мне нравилась. Отныне я был Дэниелом Ханивелом, уроженцем Лондона, после Великой войны вынужденным бренчать на рояле, развлекая богачей-туристов и эмигрантов, путешествующих на трансатлантических лайнерах. Постепенно, однако, меланхолия брала свое. В то время мне казалось, что это очередное проявление привычной бесплодной тоски по давным-давно умершей женщине. Впрочем, меланхолия была вполне созвучна эпохе.
Я жаждал деятельности. Мне надоело жить для себя одного. Захотелось сделать что-то для человечества. Я же, в конце концов, человек, и мне знакомо сочувствие, причем не только к тем, на кого пало проклятие – или дар – сверхдолголетия. Когда я заговорил об этом с Агнес, она сказала, что у меня «комплекс долгожителя». Незадолго до завершения восьмилетнего срока моего пребывания в Лондоне она приехала со мной повидаться. Она тогда жила на Монмартре и привезла с собой массу историй. Общаться с ней, как и прежде, было одно удовольствие.