– Я думала, я вам друг! Как вы могли! – Она глянула на Сид с уязвленным видом. – Я думала, что вы… что я вам нравлюсь!
Сид начала было говорить, что, конечно, она ей нравится, но только это никак не связано.
– Для меня связано. – Тельма положила банкноты на кухонный стол. – Я не хочу, чтоб со мной обращались как с прислугой!
Сид обняла ее рукой за плечи, и девушка разразилась слезами.
– Вы всю мою жизнь изменили, я же не могу одарить вас ничем, а я бы для вас все сделала, и я думала, что вы про это знаете, вы такой замечательный музыкант, естественно, вам некогда обо всем этом думать, вот… Я думала, по крайности…
Сид сказала, что виновата (она и в самом деле так считала), и пригласила Тельму поужинать, сказав, что поведет ее куда-нибудь, но в конце концов никуда они не пошли, потому как она отвела Тельму наверх, дала ей джина и в первый раз спросила, как та живет, а к тому времени, когда Тельма завершила свой рассказ, было уже поздно, и они допили джин. В конце концов приготовили на кухне омлет из яичного порошка, выпили немного сидра, а потом и по чашке чая. Тогда было уже настолько поздно, что Сид предложила Тельме остаться на ночь. Одолжила ей пижаму и поместила ее, вновь радостную и слегка пьяненькую, в свободной комнате.
В ту ночь она задумалась о незавидном положении бедной девочки: та явно совсем не оправилась после смерти матери, которая так внезапно унесла все, что она знала и имела, – о ее одиночестве: похоже, в Лондоне у нее не было ни единого друга, – и, наконец, о поразительной привязанности Тельмы к ней самой. Это последнее, хотя она и пыталась отделаться от него как от смятения школьницы с чуть более повышенной чувствительностью, все же трогало ее. Когда тебя замечают и обожают, особенно как музыканта, – это своего рода бальзам, унимающий часть боли и одиночества, что мучили ее из-за любви к Рейчел, которой никогда не обрести завершения. Ее защитные инстинкты были разбужены, а Рейчел слишком редко оказывалась рядом, чтобы ее защищать. Эта же девочка благодарно отвечает на любую заботу или ласку. Ее юность, она тоже притягательна: хотя она и не была (как Сид определяла для себя) в обычном смысле красива, было что-то довольно соблазнительное в ее жгучих карих глазах с большими черными зрачками, смотревших на тебя с таким пылом. Она носила очки, когда играла по нотам, и Сид подозревала, что в остальное время она не очень-то и хорошо видит без них. Прямые темно-каштановые волосы Тельма носила разделенными на прямой пробор и все время смахивала прядки со своего лица. Была она бледной, за исключением случаев, когда краснела, что случалось частенько, и всякий раз так, будто это для нее нечто новое и смущающее. Низенькая и худенькая, она обладала высоким чистым голосом, который, если не видеть ее (на ум пришел телефон), можно было ошибочно принять за детский.
И не было ничего, чего бы эта девочка не сделала для нее! Проходили недели, и дом, который, как она понимала, понемногу становился от небрежения довольно убогим, преобразился. Шторы были сняты и выстираны или отданы в чистку. Мебель отполирована, краска отмыта, кухонные шкафчики приведены в идеальный порядок, ковры выбиты на заднем дворе, даже ее одежда и потрепанные нотные тетради аккуратно подправлены, а еда, ставшая для нее в одиночестве минимальной – сэндвич или открытая баночка консервов, – сделалась цивилизованной. Теперь три вечера в неделю Тельма кухарничала и оставалась ужинать, после чего они вместе разыгрывали сонаты для скрипки и фортепиано, и очень часто Тельма оставалась ночевать. Она рано распознала, что у Тельмы нет способностей концертной пианистки, зато она становилась великолепным аккомпаниатором и продолжала неуклонно, пусть и без блеска, совершенствоваться в игре на скрипке. Когда напряженность в работе «скорой помощи» пошла на убыль, Сид вернулась к преподаванию по два дня в неделю в школе-интернате для девочек в Суррее. Это потребовало отъездов на всю ночь, и для Тельмы сделалось обычным оставаться в доме, когда хозяйка уезжала.
Потом, это было в прошлом сентябре, они с Рейчел давно запланировали три дня отдыха в Эксмуре, и в четверг, накануне того, как Рейчел должна была присоединиться к Сид в Лондоне, она позвонила ей, чтобы сообщить, что у Брига бронхит и она не может его оставить. «Врач говорит, это легко может перейти в пневмонию, если он не будет оставаться в постели и выполнять в точности то, что ему предписано, а я боюсь, что я единственный человек, кто может убедить его».
Шок, огорчение от невозможности провести отпуск вместе с Рейчел, о чем она мечтала много недель, были так велики, что на мгновение она потеряла дар речи – не в силах была ответить.
– Дорогая, ты еще там?
– Это же всего на три дня! Наверняка в доме достаточно людей, чтобы ухаживать за ним три дня?
– Даже ты не могла бы огорчиться больше меня.
Но даже зная, что эти слова искренни, что Рейчел и в самом деле огорчена, сейчас Сид не смягчилась, как то часто ей удавалось в прошлом. Ей хотелось, разъярившись, заорать: «Э-э, нет, могла бы! Я могу! Тебе и не понять, как я огорчена… Тебе просто этого не понять!» Сказала же она другое:
– Но мы ведь забронировали номера и все остальное.
– Что поделать, я должна заплатить за это, разумеется.
Последовала пауза, а потом она услышала свои собственные слова:
– Не беспокойся.
– Дорогая, я слышу, что ты сердишься, и я так сожалею. Тут ничего не поделаешь.
Когда она повесила трубку, то заметила, что плачет. Казалось, никогда в жизни она так не огорчалась. Неожиданно для себя она попыталась найти нечто равное, поскольку в памяти всплыли события, вызывавшие в ней сходные чувства: когда Эви схватила ее любимую тряпичную куклу и сунула в кухонную печь; когда мать в конце концов сказала ей, что обещанных ею денег на уроки игры на скрипке нет; когда она не смогла получить свое первое место работы преподавателем, которое, казалось, было ей обеспечено; когда она копила и копила деньги, чтобы послушать Губермана
[46], но заболела свинкой, а на концерт поехала Эми… – но ничто из этого, похоже, не шло ни в какое сравнение с тем, что творилось в ее душе сейчас. Никогда ей не быть у Рейчел на первом месте. Никогда не быть тому, чтобы она принадлежала ей и только ей. Даже эти жалкие, дозированные маленькие оазисы, до которых она с трудом добиралась неделями, могли обратиться – по мановению Рейчел – в миражи…
Зазвонил телефон.
– Дорогая! Я говорила с Дюши. Она говорит, почему бы тебе не приехать сюда погостить три дня?
Такое предложение, казалось, высветило, как ничто прежде, безнадежную пропасть между ними: годы страстных желаний и отчаяния, стремления сохранить все удобства в жизни Рейчел сплелись в один нерасторжимый клубок где-то у нее в глотке: она ощутила тошноту.