Она подняла взгляд: он внимательно смотрел на нее.
«И ему это удалось?»
«Я же сказала, на чуть-чуть… Мне не хотелось, чтоб вы думали, будто я завидую Полл… или зло на нее таю за то, что она так хороша, что глаз не оторвешь. Просто иногда жалеешь… – она пожала плечами, мол, дело-то обычное, – ну, вы-то понимаете. Я говорю, людям придется уповать на мой характер, разве не так, а он, кстати, ничуть не лучше, чем у Полл, наверное, даже хуже, по сути, только у заурядных людей характеры должны быть лучше, чтоб возместить их заурядное обличье».
Клэри умолкла, но Арчи продолжал слушать, и она сказала: «Раз, когда Невиллу лет шесть было, я играла с ним в игру, где надо было сказать, какой ты больше всего хочешь быть. И я сказала, что хочу быть доброй и смелой. А Невилл глаза вытаращил, будто я вопиющее вранье сказала, а потом глянул на потолок и сказал, что он хотел бы стать богатым и красивым. И я тут же почувствовала, что и я хотела того же, если по правде, просто выдумала другое, чтоб звучало пристойно».
Вот он, сидит… смотрит, как она снова в своих мыслях путается, только на этот раз не как в прошлый, на этот раз его глаза, которые, кажется, способны понять и выразить так много, устремлены на нее с выражением, которое ей нестерпимо (в один жуткий миг у нее мелькнула мысль, что ему жалко ее, представить такое было для нее до того унизительно и отвратительно, что она тут же решительно прогнала ее). А высказала вот что: «По мне, у вас какой-то до крайности расчувствованый вид. О чем вы думаете, скажите на милость?»
И он тут же ответил: «Сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться».
Тогда она была до того признательна ему за это (люди уж точно не жалеют того, над кем стараются не рассмеяться), что смогла безо всякого смущения сменить тему. «А расскажите-ка мне, – попросила она, – все, что вы про бордели знаете. Про них, похоже, только в очень старых книжках пишут. Они по-прежнему существуют? Вы же знаете, как наше семейство относится ко всякому такому. Они просто об этом не говорят. Так что я все еще не в курсе».
Только иногда, как сейчас, когда она сидела в постели, укутав плечи в пуховое одеяло, то, что она так ненадолго ощутила, заметив то, второе, выражение лица Арчи, возвращалось, и волна унижения жаром обдавала ее. Если только когда-нибудь он начнет ее жалеть, это будет конец всему. «Это было бы наглостью до того основательной, что я никогда бы от нее не оправилась», – записала она в дневнике, не успев удержать себя, а потом в смятении перечитала. Вот уж точно, ей не хотелось, чтоб папа это прочел, потому как вообще-то фраза никак не вязалась со всем остальным, про что она писала. С другой стороны, именно она казалась ей весьма интересным и зрелым высказыванием, таким, от какого в душе она не считала себя вправе отмахнуться. В конце концов она тщательнейшим образом стерла и зачеркала написанное в дневнике, а потом переписала фразу в записную книжку, которую Полл подарила ей на Рождество, – записывать все, что сгодилось бы для замыслов книг.
Семейство
Лето 1943 года
Попытки заглянуть наперед приводили только к тому, что в сознании все прочнее застревала та невыразительная пустыня, какою в душе виделась ей теперешняя ее жизнь, так что обед с мужем сестры, некогда бывший лишь слабым (очень слабым) отвлечением, ныне обретал размеры приключения. Она решила, что успеет на ранний поезд, заедет к м-ру Бейли на Брук-стрит сделать прическу, потом отправится в «Либерти», где Зоуи недавно купила премиленькие полосатые покрывала из хлопка, из которых сшила платья себе и Джульетте. Для постельного белья и отделки не нужны никакие купоны, вот только трудно отыскать что-либо подходящее. На ночь она решила не оставаться: с того самого жуткого празднества у Гермионы, о каком Эдвард забыл начисто, она терпеть не могла его мрачную квартирку. Понять не могла, зачем ему она. Место неприятное, современное, стесненное какое-то, убранство ее напоминает капитанскую каюту на боевом корабле (только с чего это вдруг ей в голову такое сравнение пришло, она не представляла: ни в какой капитанской каюте она нигде не была). И все же: все кругом серое, ковры по цвету и фактуре овсянке под стать. Мебели минимум, и та «современная», то есть такая, создатель которой из кожи вон лез, чтобы она выглядела необычной. У ящиков нет ручек, но они до того невместительные, что практически ничего и не выиграешь, если их откроешь, у кранов тоже, нормальной пробки нет, зато верх вделан намертво и закрутке не поддается. Хотя вместо одинарного диванчика Эвард поставил кровать побольше, все равно она была не очень просторна для них обоих, приходилось всю ночь касаться друг друга, что всегда ей не очень-то нравилось. Как бы то ни было, Эдвард был в отъезде (поехал в Саутгемптон, где недавно был куплен причал), так что смысла оставаться ей не было. И все же она здесь, приехала, желая убраться из Родового Гнезда хотя бы и не на весь день. Пусть тот дом и полон людей, но она в нем чувствовала себя одинокой. Она тосковала без Сибил куда больше, чем могла себе представить, она тосковала по Руперту, кого, как и все остальное семейство, в душе считала погибшим, она тосковала по своей довоенной жизни в Лондоне, хотя временами и находила ее пресной, она тосковала даже по своей сестре Джессике и по ее долгим летним наездам, когда та была беднее и как-то доступнее, чем, похоже, сейчас.
В целом же особо не было времени для тоскливых воспоминаний и самокопания. Артрит Макальпайна означал не только то, что сад ему был уже не по силам, но и то, что нрав его сделался таков, что ни одному парню, нанятому из истощающегося запаса работников, не удавалось продержаться дольше нескольких недель. Прошлым летом она научилась пользоваться косой и скосила весь сад, заслужив его сдержанную похвалу. «Видывал я и похуже», – бросил он. Она же после этого самое меньшее дважды в неделю работала днем на свежем воздухе: научилась обрезать фруктовые деревья, отшкурила и перекрасила одну из теплиц и, конечно же, в дождливые дни всегда можно было попилить дрова и сложить их. «Не изводите вы себя так», – говорила Дюши, но именно этого ей и хотелось весь последний год, с прошлой весны, которая, казалось, была совсем давным-давно. Только помимо… этого (она теперь никогда не позволяла себе упоминать его имя) выдались в прошлом году и иные неприятности. После ссоры с Эдвардом из-за того, что тот забыл о празднестве у Гермионы, во время которой она бросила ему классический упрек, мол, он вообще не обращает на нее внимания, муж необычно много времени потратил на любовные ласки, а она была до того взбудоражена и до того извелась, притворяясь, будто ей это нравится, что лишь на следующее утро вспомнила, что никак не предохранялась. Так что, когда на следующий месяц у нее случилась задержка, то, естественно, посчитала себя беременной, и на этот раз, в отличие от того, что было с Роли, вообще-то почувствовала, что довольна таким исходом. Это будет ее последний ребенок, она сможет вынашивать его одновременно с Луизой, которая тоже понесла. Однако когда она рассказала Эдварду, то почувствовала, что тот не в большом восторге, хотя вслух никак не возразил. «Господь праведный! Ну, я не знаю… Ты действительно считаешь, что должна…» – вот то, что от него можно было услышать. В конце концов, под нажимом, он выговорил, что, разумеется, он обрадован, вот только подумал, что, возможно, она немного не расположена иметь еще одного ребенка. Разумеется, не была бы, будь это ее первый, ответила она тогда, но она совершенно здорова, на самом деле нет никаких причин, почему бы ей и не… Была у нее мысль съездить в Лондон, наведаться к доктору Боллатеру, но в конце концов она обратилась к доктору Карру. Она пришла к нему в кабинет у него дома, потому что не хотела уведомлять семейство, пока сама не будет абсолютно уверена, но уже шел второй месяц и она ощущала уверенность. «Я убеждена, что я – да, – сказала она д-ру Карру, – я просто хотела, чтобы вы это подтвердили».