Сверток с принцессой ничем не отличался от других свертков, классическое ватное одеяло, перевязанное розовой капроновой лентой. Все уже знали, что это Мурочка, Мария. У новоиспеченного деда Кузьмича маму звали Марусей, она в Белоруссии в войну от голода умерла, у другого, профессора Горячева, маму звали Марией, Машенькой, она в блокаду умерла. Так что в смысле имени был полный консенсус.
Когда главный врач вынес Мурочку, из строя уверенно выступил Кузьмич, чтобы принять ребенка. Вслед раздалось шипение Берты «иди ты, иди!», обращенное к мужу.
– Ах, как ты поправилась! – этими словами встретила Клару Берта. Это было от любви, но разве кто поправился может понять, что это от любви?
Клара подумала: «Мама – это, конечно, кошмар».
– Как я могла поправиться?! Я просто еще не похудела.
– У тебя стали толстые руки… Ладно, покажи ребенка. В кого у нее такие маленькие глазки? А носик, наоборот, великоват…
– Ну, мама…
– Что мама? Я же переживаю… – объяснила Берта.
Клара заплакала, слезы лились, будто открылся кран. К этой манере она привыкла с детства: Берта вдруг с тревожным видом всматривалась в нее и говорила: «У тебя кривой нос!» (маленькая голова, высокий лоб, большие уши). Клара обижалась, Берта говорила: «Что ты обижаешься, я же переживаю».
В следующий раз Клара заплакала дома, когда развернули ребенка и Берта грудным масляным голосом, растопленным от нежности, запела: «О-о, моя маленькая, моя золотая девочка». Клара не могла закричать «а я, я чья золотая девочка?!» (неприлично ревновать маму к своему младенцу), но ведь это невозможный ужас, что мама больше ей не принадлежит.
В следующий раз Клара заплакала оттого, что нужно было кормить, а вдруг она не сможет, и тогда… что тогда?.. Слезы лились, будто открылся кран.
Кормить ребенка оказалось не как в книгах, совсем не как Китти кормит ребенка, а Левин стоит и смотрит на нее с умилением. Во всех книгах было написано, каким счастьем наполняется мать, когда кормит младенца, но Клара наполнялась только злостью. К черту, к черту! Это было ужасное ощущение – что от тебя зависит чья-то настоящая жизнь. Быть не самой собой, а источником жизни для беспомощного существа – слишком большая ответственность, от которой хотелось убежать, спрятаться под одеяло и хихикать, будто все это неправда. В первую ночь дома Кларе приснилось, что она умерла и пропустила кормление. А если она и правда умрет или проспит кормление?
В следующий раз она заплакала вечером, когда ей позвонила подружка, и оказалось, что все – все! – идут на день рождения, и как только Клара всполошилась и начала прикидывать, что надеть, так поняла, что ей нельзя в гости, ей нужно кормить… Она как-то этого не ожидала.
В следующий раз она заплакала, когда по радио читали «Тараканище»: на словах «приводите ко мне ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю» слезы полились, как будто открылся кран, а когда прозвучало «бедные, бедные звери, воют, рыдают, ревут», Клара заплакала с подвыванием.
ТОГДА ЧТО, НЕ ЗНАЛИ, ЧТО БЫВАЕТ ПОСЛЕРОДОВАЯ ДЕПРЕССИЯ?
Тогда не модно было иметь послеродовую депрессию. К ночи Клара наплакала себе температуру, каменную грудь (ее грудь вдруг стала предметом всеобщего обсуждения, что уже окончательно показало ей – она больше не человек, а Грудь для вскармливания младенца).
Но где же двадцатилетний отец ребенка? Где? Нигде. То есть он дома, конечно, но его нет. Как будто Клара родителям родила.
И все изменилось, и все изменились в первые же дни.
Профессор Горячев страдал оттого, что потерял и не мог отыскать Клару. Это чувство возникло, когда Клара вышла замуж, когда стала беременна. Он старался не думать о том, что привело к беременности, это удавалось, но, перестав быть образом, Клара навсегда приобрела телесность, и это высветилось еще ярче, невыносимей, когда она вернулась из роддома с ребенком: неужели его прелестная Клара, надменно желающая другую фамилию, часами крутящая Окуджаву, неужели она случилась в мире лишь для того, чтобы стать звеном цепочки, еще одной мамашей, обустраивающей свое гнездо?.. Он все ждал, когда вернется прежняя Клара, но рядом была невыспавшаяся, озабоченная, взрослая женщина, и… как там написал Лев Толстой? Прежняя, поэтичная Наташа была лишь началом этой, настоящей, с пеленкой с желтым вместо зеленого пятном? И его нежная детка, его Клара тоже была лишь началом?..
Берта неустанно, днем и ночью, ссорилась с Кларой:
– Ты не так кормишь! В первый же день, придя из роддома, ты сказала: «А можно мне уйти?» Твой материнский инстинкт до сих пор не проснулся!
Берта непрерывно беспокоилась о двух своих детях: как бы получше накормить Мурочку, ведь она весит три с половиной килограмма, и не истощит ли кормление Клару, ведь она весит сорок восемь килограммов. Проснулись ли материнские чувства у Клары, думала Берта, и все получалось одно и то же – не проснулись.
Каждое кормление превращалось в экзамен, в жить или не жить. Клара начинала трястись от беспокойства и злости при виде Берты, которая подходила к ней с ребенком наперевес. Берта с трагическим лицом взвешивала ребенка до кормления и после. Результат был всегда неудовлетворителен, от трагического «она ничего не съела!» до унылого «она плохо поела».
Немного лучше дело пошло, когда Клара научилась кидать себе психологический спасательный круг – наливала в рожок детскую молочную смесь «Малыш» и ставила рожок на письменный стол перед собой: кормила, не сводя глаз с рожка, – если опять неудача, то ребенок не умрет на месте от голода, вот рожок, на столе.
Горячев не понимал, почему в его доме все продезинфицировано и покрыто марлей, почему нельзя громко смотреть телевизор.
– Ты что, с ума сошел?.. Неужели я должна тебе объяснять?! Ребенок спит!
– Но ребенок спит на третьем этаже, а я нахожусь у себя дома на пятом.
– Если ты не понимаешь, значит, ты плохой отец Мурочке!
– Это ты сошла с ума! Я не отец! А ты не мать! Ты бабушка! Бывает гипертрофированное материнство, а у тебя гипертрофированное бабушинство!
– Вот как ты ко мне относишься, теперь я для тебя бабушка… – плакала Берта.
Клара плакала, хотела к подружкам, и Берта все время плакала: у нее, как у Клары, была послеродовая депрессия. Берта как будто сама все пережила: и роды, и перемену своего статуса с девочкиного на бабушкин, и Мурочкины жалкие при рождении 2 килограмма 800 граммов. В первые же дни у нее появились черные круги под глазами, хотя это Клара не спала ночами на третьем этаже, а она на пятом – спала. Спала и во сне нервничала, как там ее дети, Мурочка и Клара, на третьем этаже…
Горячев подумал: может быть, у нее развился невроз и гипертрофированная любовь к внучке оттого, что она была блокадный ребенок без мамы?.. Подумал, пожалел ее и опять начал раздражаться.
Прошло чуть больше месяца после выписки из роддома, и вот уже праздновали Мурочкино рождение, – тогда в глазах Клары уже проступило отчаяние зверя, попавшего в ловушку, – она поняла, что свобода потеряна, уйти к подружкам нельзя, в кино нельзя, погулять нельзя, никогда она не будет прежней, свободной, как шмель, не будет жужжать сама по себе, одинокая и независимая. Этот жуткий, не оставляющий ее ни на минуту страх за младенца – навсегда. И как бы страстно ей ни хотелось уйти, убежать, скрыться, спрятаться, стать прежней не получится. Клара уже почти привыкла к напряжению: она чувствовала такую страшную ответственность, в которой не было места больше ничему – ни радости, ни свободе.