– Тебе можно, и мне можно, – ответила бабушка. – Чай обычный не заваривай. Возьми мелиссу и мяту, смешай, добавь боярышник из жестяной коробки, пусть все настоится под крышкой. У тебя подруг много? – спросила она без паузы.
– Что? – не поняла я.
– Подружилась с кем-то?
Я пожала плечами. На зимних каникулах я описывала бабушке некоторых девочек, она с интересом слушала.
– Я вообще-то рассказывала тебе.
– Ты рассказывала о персонажах. А я спрашиваю, есть ли подруга.
– Не знаю, ба, – честно ответила я. – Может, есть, а может, и нет.
– В чем затык?
Я замялась.
– Ладно, по-другому спрошу. Чем она тебе нравится? Чем вы близки?
Я хмыкнула:
– Тем, что… тем, что у нас общие идеи… и еще… нам нравится один и тот же человек.
– А ему кто нравится? – спокойно спросила бабушка и стала разламывать сушку-челночок. На половину, потом половину – еще на половину и так, пока не доломала до крошек. Крошки она стряхнула, все собрала и отправила сушку в рот. – Зубы целее, и не куришь, руки заняты, – объяснила бабушка. – Так кто нравится ему?
– Жена Лариска.
– А вы тогда при чем?
– Она его бросила.
– Почему так пренебрежительно о ней? Из ревности?
– Да, – кивнула я. – Из дикой ревности, дичайшей.
– А подружку к нему ревнуешь?
– Да, она сейчас с ним. По крайней мере, была, когда я уезжала. Как там дальше пошло, не знаю. Мы к нему на работу пошли, обе, на бесплатную.
– Молодцы, – кивнула бабушка. – Энергичное феминистское решение, молодцы девочки. Она брюнетка с яркими глазами?
– Да, откуда ты знаешь?
– Зовут Ульяной?
– Да… – растерянно ответила я. Неужели я уже бабушке о ней рассказывала, да еще с такими подробностями?
Бабушка кивнула на мой телефон, лежавший на столе:
– Портретик высветился, и подпись над ним «Ульяна».
Ульяна написала: «Смонтировали». И больше ни слова. Как это понимать? Она сидела семь часов кряду (именно столько времени прошло) и монтировала сегодняшнюю передачу. А что там у них еще было? Думаю, что ничего. Иначе бы она мне вообще не писала.
Подумав, я ответила: «Здо́рово». А что мне было ответить?
– А кроме Ульяны, есть подруги? – спросила бабушка.
– Нет.
– Ты чувствуешь себя там одиноко?
– Да. Без тебя и без мамы. Без родного города.
– Надюша, скажи… – Бабушка опять стала ломать челночок. – Ты ведь как отщепенка, да? Прости меня. Это я виновата, я так тебя воспитала, подсовывала все эти книжки… Мировой разум в тебя впихивала. Я догадываюсь, что ты очень одинока.
– При чем тут ты? – удивилась я. – Просто я немного не такая, как все. Возможно, причина как раз в мировом разуме, да.
– А ты хотела бы быть такой, как все? – на полном серьезе спросила меня бабушка.
Я засмеялась.
– А как же я могу тебе это сказать, если я не такая? Как все, я, естественно, не хочу быть. И мне в принципе в себе всё нравится.
– И одиночество тоже? – тихо спросила бабушка.
– Ба… – Я подошла к ней, вправила выбившуюся прядку под большую перламутровую заколку, которой бабушка закалывает волосы много лет подряд. – Да, и одиночество тоже. А ты бы хотела, чтобы я выпивала-закусывала и мальчиков в комнату приводила?
– Молодость же… – неуверенно ответила мне бабушка.
– Ты много мяты и боярышника пьешь, тебе на голову плохо действует, – ответила я.
– Ага, – кивнула бабушка. – Мысли, знаешь, такие чудные посещают… Как упала… очнулась – как будто не я. Руки-ноги двигаются, улыбка получается, слова выговариваются, а вот мысли – как будто не мои. Я уже туда иду, наверное, Надюша. Не знаю, сколько поворотов осталось. Боюсь, поверну, а за углом – ничего нет. Пустота.
– Знаешь что… – Я растерялась. Бабушка так легко это сказала, как будто попросила форточку пошире открыть. – Знаешь что… Ты просто повзрослела. Вот курить, я смотрю, бросила.
– Ну да. Таня все сигареты мои на помойку отнесла, вот я и бросила. А я выходить боюсь. Голова кружится. Соседку попросила купить, денег дала, а она мне на эти деньги принесла мути какой-то из аптеки. – Бабушка засмеялась.
А я порадовалась, услышав ее смех. Если человек смеется, наверное, ему не так уж и плохо.
– Бабуль… – я погладила ее по плечу и поцеловала в теплую щеку, – ты просто еще мало книжек в жизни прочитала. Не переживай, все очень разные. И… никаких «все» вообще нет. Иногда я тоже бываю, как все.
– Когда? – прищурилась бабушка и чуть отстранила меня.
– Ну, например, когда мальчик с третьего курса пришел в чалме экзамен сдавать, я тоже была, как все, которые считали, что он это нарочно делает, чтобы обратить на себя внимание и позлить педагога. Отвлечь, потому что он к экзамену был не готов. Ему нужен был скандал на весь факультет. И он его устроил. А две девочки тогда были не «как все». Они считали, что он может сдавать экзамен и в чалме, или в тюбетейке, или в полосатом халате, в чем хочет.
– А чем закончилось?
– Скандалом, который попытались побыстрее замять, вызвали другого педагога с той же кафедры, он поставил ему «хорошо», и парень пошел домой.
– В мое время узбеки приезжали в халатах, ходили по Москве. И никто им ничего не говорил!
– Я же тебе говорю, что в твое время было лучше жить, а ты не веришь! – засмеялась я. – Тем более что это были селекционеры, они на выставку сельского хозяйства приезжали, я видела документальные кадры, а наш – студент очень богатый и самый отстающий. И не узбек, а москвич. Просто хотел выпендриться. Видит, что вокруг люди ходят в своих национальных одеждах, тоже что-то придумал.
– А что же он тогда не в ушанке явился? – засмеялась бабушка. – Понятно, клоун… Как фамилия этого человека?
– В чалме?
– Того, кто вам с Ульяной вдвоем нравится.
– Андреев.
– Хорошая фамилия, – прищурилась бабушка и больше ничего не спрашивала.
Вскоре пришла мама, уставшая донельзя, операция у нее прошла нормально, но мама, простояв семь-восемь часов у стола, потом с трудом вступает в наши обычные разговоры. Она вроде и хочет поговорить, переключиться, а выпадает, слушает невнимательно. Мама приняла душ, поела то, что я успела приготовить, отругала бабушку, что та не выпила половину таблеток, и быстро легла спать, утром ей опять было вставать в половине седьмого и в девять уже начинать операцию.
А мы с бабушкой сидели на кухне: я – с ногами на угловом диванчике, бабушка – на своем большом стуле с высокой спинкой, которому раз в десять лет меняют обивку и берегут как память о «другой жизни». Стул этот пережил все режимы, он пережил даже блокаду, валялся где-то в углу, его чудом не сожгли на дрова. Стулу этому больше ста лет.