“Ладно, хорошенького понемногу, – столиком Буров высадил окно, длинным кувырком метнулся следом, мягко приземлившись, легко вышел в стойку, – мерси за компанию”. И вдруг услышал грозное:
– Стоять, руки!
Голос был резкий, с визгливыми обертонами, как у человека, неуверенного в своих силах. Вот это сюрприз – менты, трое, на “жигулях”, по окрасу – ГЗ <Группа захвата вневедомственной охраны.>. Как пить дать, мэтр постарался, нажал-таки, гад, тревожную кнопку.
– На землю, стрелять буду!
“Это вряд ли, ты и калаша-то толком держать не можешь”, – изображая миролюбие, Буров послушно поднял руки, тяжело вздохнув, покорно улыбнулся, действовать же стал со свирепостью смилодона. Стремительный уход с директрисы стрельбы, захват, нейтрализация, обезоруживание, подсечка. Теперь рожок отсоединить и в сторону его, подальше, затвором щелк – и делать ноги, да не просто так, а “лесенкой”. Вдруг ментовские недоумки протрут-таки мозги и надумают стрелять, хотя едва ли, тяжелы на подъем.
Скоро шум, крики и суета остались позади, в стылом полумраке осеннего вечера. “Смачно я поужинал, нечего сказать”, – выскочив из дворов, Буров перешел на шаг, незаметно, не поворачивая головы, огляделся и вальяжно, фланирующей походкой направился к дому. Хрена ли собачьего надо – идет себе человек, гуляет, борется с болезнью века, гиподинамией. И расположение духа у него самое безмятежное – нажрался на халяву, подрался, в гипоталамусе, в сексуальном центре, сидит телефон ласкучей, безотказной как трехлинейка двустволки <На фене – девушка без предрассудков.>. Может, позвонить, сколько там натикало-то? Буров поднял руку и радостный настрой его резко поубавился, а по здравому размышлению и вовсе испарился. Было с чего. Его часы “командирские” накрылись хорошо известным женским органом. Противоударные, непроницаемые, с календарем. И с дарственной гравировкой от высокого командования. Весь вопрос в том, где это случилось. А то как бы и самому этим самым органом не накрыться…
Пролог
Фрагмент второй
Плохо жить на воле одиночкой, тоскливо и тягостно. А за колючим орнаментом и подавно. Без семьи, товарищеской скрутки – хана. Не будет ни гущи из десятки <Кастрюля.>, ни шайки в бане, ни лучшего куска хлеба – горбушки, ни блатной работы, ни чифиря, ни места в душе. Только холод, голод и вши, да ментовские и зэковские “прокладки” <Подлянки.>. Основной закон здесь: ты умри, а я еще поживу. За твой счет. И будь ты хоть двужильный, не пальцем деланный и семи пядей во лбу – в одиночку пропадешь, сгинешь. Вся сила в коллективе, в зэковском товариществе, в нерушимом блоке одноокрасных <На зоне существуют четыре основных масти – касты: блатные, мужики, черти и педерасты.>масс.
С кем, с кем, а с семейниками Бурову повезло, мужики ништяк, свои в доску, в беде не оставят. Вот и нынче, едва он появился у “локалки” <Ограждение локальной зоны.>, встретили, поддержали под руки, повели в казарму. Не хрен собачий и не Маньку раком – человек из “бочки” <“Бочка” – шизо, штрафной изолятор.>вышел. Словно с того света вывалился, озираясь, щуря воспаленные глаза, обезжиренный, в сплошном телесном холоде. Живой мертвец, российский заключенный.
В хате к встрече Бурова готовились. Для начала его ждали мыло, не хозяйственное – банное, вволю кипятка, мочалки. Даже тазик нашелся, правда, не ахти какой, из отражателя от лампы. Заклубился пар, согревая кости, полилась вода, отмывая камерную грязь. После месяца в шизо – Ташкент, райское наслаждение. Помылся – словно родился заново, даже злость на ментов-изуверов прошла.
– С легким паром, браток, – семейники принесли полотенце, – не казенное, запомоенное, какими пидеры фуфло подтирают, – вышитый рушник, одежду, обувку, белье. Как и положено после “бочки”, все новое – носки, тепляк <Теплое белье.>венгерский с начесом, подогнанные брюки с неуставным ремнем, подкованные и прокаленные сапоги, лоснящиеся от водоупорной ваксы. На рубахе, лепне и кителе – художественно расписанные фамилия и номер отряда. Зэковский шик, красота да и только – “Заключенный Буров. Четвертый отряд”. В прошлом, не таком уж и далеком, офицер Пятого Главного Управления Генштаба, а в настоящее время – мужик по кликухе Рысь. В авторитете, не стремящийся мочить рыло. Все преходяще в этом мире. А почему Рысь? Да вот такая уж кликуха, приклеилась еще со времени СИЗО. Буров тогда, помнится, не потрафил местному бугру, и тот со своим подхватом прижал его к борту трюма, конкретно, в самый угол загнал – мол, щас мы тебя… Очко порвем на немецкий крест… Только не получилось. Вернее, получилась обратка. Черт знает как, упираясь локтями в стены, Буров вывернулся, метнулся к потолку и, пробежав по головам блатных, молнией зашел им в тыл. А потом такое устроил… Клопы, говорят, со страху не вылезали из щелей, а коридорные-дубаки смотрели на действо и, тихо обоссавшись, не решались вмешаться. Троих тогда сволокли на больничку, пахан утратил все зубы и лицо, а Буров получил кликуху и известность. Больше уже его никто не трогал.
– Прохаря, корешки, ништяк, в самый цвет попали, – Буров не спеша оделся, взяв отточенную, правленную на ремне писку <Опасная бритва.>, в темпе, чтобы долго не смотреться в зеркало, начал бриться. Не Ален Делон, борода седая, щеки впалые, глаза снулые, как у дохлой рыбы. Краше в гроб кладут. Что возьмешь с тюремщиков – падлы.
Стол тем временем был уже готов. Дымилась кружка с чифирем, благоухали сало, лук, чеснок, порезанные конфеты, вяленная дыня. Семейники в хорошей, неуставной, одежде сидели молча, улыбались, ждали Бурова – ему был уготован самый смак, цимус, первый глоток. Все знали, что при выходе из “бочки” положено в последний день не прикасаться к пайке, она идет тем, кто остается.
– Ништяк, иркутский <Самой лучшей среди зэков Сибири считается ферментация, производимая на Иркутской чаеразвесочной фабрике. У ее ограды сооружен памятник чифирю – большой заварной чайник с надписью: “Грузинский чай”.>, – Буров с наслаждением глотнул, блаженно улыбнулся и передал кружку соседу, рослому сибиряку Зырянову, тоже мокрушнику. – Славный подъем, в жилу пошел.
Есть ему хотелось до тошноты, но он не торопился с салом, взял маленький кусочек дыни и принялся неторопливо жевать. Пусть желудок привыкает, входит в норму. После “бочки” жрут от пуза только недоумки, загибающиеся потом от болей и спазмов. Тише едешь, дальше будешь. Хотя, строго говоря, он и так последний месяц прожил, словно в небытии, с головой погрузившись в трясину изолятора. Тридцать суток одно и то же – холод, подведенное брюхо, дремота “в цветке” <В разных зонах называется по-разному: “спать в клумбе”, “розой”, “в цветке”. Способ не замерзнуть и выжить в условиях штрафного изолятора. Заключается в том, что блатные, мужики и чистые, незапаршивевшие “черти” раздеваются, половину одежды расстилают на полу, ложатся на нее и, обнявшись, укрываются сверху другой половиной. Педерастам спать в клумбе не разрешается.>. Каменные брызги на стенах <Имеется в виду цементная шуба – творение изобретателя Азарова, который впоследствии сошел с ума.>, параша из манессмановой трубы <Из них делают газопроводы.>, пидер Таня Волобуев, замерзшим петухом сидящий на ее крышке. Тридцать дней и ночей, вычеркнутых из жизни. Да, впрочем, что там месяц – последние полтора года.