Дальше на север, вплоть до Бальских сопок, встречались только охотничьи угодья, и протянутая к ним дорога давно пришла бы в запустение, если б не Хлорисные озера, где жители сразу двух рабочих поселений добывали и обрабатывали сгущенные пласты хлориса.
Горсинг прислушивался к мертвенной тишине города. Не верилось, что где-то поблизости все еще течет нормальная, не обеспокоенная вырождением жизнь.
Пальцы Горсинга продолжали дергаться. Чем больше расслаблялась рука, тем сильнее становилась судорога, но подняться ей к плечу Горсинг не позволял. Просто следил за тем, как бледная кожа покрывается красной сыпью. В складках ладони уже блестел пот. Так могло повторяться до сотни раз в день: рука то сохла и бледнела, то покрывалась испариной и раскалялась пунцовыми оттенками, будто ее ошпарили кипятком. И никаких ощущений. Только глухое онемение.
– Да, когда-нибудь меня это подведет, – с неизменным унынием повторил Горсинг.
Левой рукой ощупал второй, короткий, клинок, скрытый под полами цанира. Ходить, а тем более сидеть с двумя мечами было неудобно, но в последние дни оружие успокаивало лучше любых обещаний Гийюда.
– Долго еще? – зевнул Вельт.
За последний год на его и без того немолодом лице заметно прибавилось морщин.
– Ты куда-то торопишься?
– Нет, Горс, не тороплюсь. Но я бы предпочел не просиживать задницу. Мы тут с рассвета. Скоро полдень. Это уже третья засада.
– Раньше… – Горсинг помедлил, – раньше засады были другими.
– Это да, – нехотя согласился Вельт. – А если и эта не сработает?
– Тогда Аюн останется жив.
– И?
– И завтра у тебя будет отгул. Можешь идти куда хочешь.
– Хорошо. Я пойду к Овражным полям.
– Ты знаешь, толку не будет.
– Знаю. Но я должен попробовать. Не хочу подохнуть тут с мыслью, что сделал не все, что мог.
– А с такой мыслью подыхать будет сладко?
– Нет, Горс, не сладко. Но и без горечи.
– Парунку
[3] не доверяешь?
– Доверяю. Но это птица. Может, у нее там в голове тоже все перекрутилось. Что, если она ничего не почувствует, а мы так и будем тут сидеть?
На это Горсингу ответить было нечем. Он знал, что Вельт прав, и даже по-своему был ему благодарен. Кажется, остальные отчаялись и только ворчливо ждали, когда умрут – от какой-нибудь заразы, от зордалина или от очередной судороги, которая остановит им сердце или скрутит легкие. Еще неделю назад идея пожертвовать Аюном показалась бы им ужасной, а сейчас за бегунка никто не вступился. Никто. Даже Вельт промолчал. И теперь Аюн сидел посреди Белой площади. Его привязали к колонне на короткую веревку, с такой не сделаешь и трех шагов. Чуть покачивался, не то в отчаянии, не то в судороге. Из последних сил зажимал рану на ноге. Уже не дергался, не кричал, не пытался вырвать кольцо из колонны, будто догадался, что все ждут от него именно этого.
Белая площадь располагалась на востоке Авендилла, в пяти кварталах от ратуши. Собственно, площадью ее назвать было трудно, так как все пространство между домами занимала Дикая яма – стянутое смотровыми рядами место для боев и состязаний. Дно ямы некогда было присыпано белым песком, который наместник Авендилла закупал в Южных Землях – удовольствие недешевое, учитывая, что песок приходилось везти по Кумаранскому тракту, в обход Ничейных земель, через Лощины Эридиуса, дважды выплачивая монитам пошлину: в Саарминском ущелье и в Орской ложбине.
Круговое двухсаженное ограждение, отделявшее смотровые ряды от боевого круга, створки выпускных ворот и кольца, к которым крепились клетки, как и сами клетки, были выкрашены в белый цвет. Даже круговая улочка между Дикой ямой и ближайшими домами была выложена белым речным камнем, который, впрочем, давно стал пегим из-за проросших там лужаек коричневого мха. Оружие и доспехи также выдавались исключительно белые. Все, чтобы зритель увидел даже крохотное пятнышко крови. Когда крови становилось много, белый цвет уступал, и неистовство на смотровых рядах становилось оглушительным.
Горсингу, сидевшему на подгнившей деревянной скамье второго ряда, порой казалось, что он слышит жадные, ликующие крики этих людей – тех, кто приезжал сюда для простого развлечения, и тех, кто хотел поднять игровой залог на одном из бойцов. Горсинг в Дикой яме был лишь однажды. Собственно, после того, как опустел Авендилл, на все Восточные Земли яма осталась одна – в Матриандире. И сейчас, в полуденной тишине, всматриваясь в то, как беспорядочно дергаются пальцы правой руки, он начинал угадывать отзвуки праздничного шума, оборвавшегося здесь двенадцать лет назад. Наваждение было по-своему приятным. Хотелось его усилить – сосредоточиться на нем, не шевелиться и постепенно увидеть, как вокруг, на других скамьях, проступают силуэты горожан: торговцев, скорняков, булочников, лудильщиков, портных, коноводов – самых обычных людей, заплативших не меньше половины месячного жалованья, чтобы три дня по шесть часов наблюдать за тем, как Белая площадь окрашивается в красный.
Вздрогнув, Горсинг огляделся. Не хотел, чтобы кто-то увидел его в таком состоянии. Однако остальным сейчас явно было не до него. Возможно, наваждение терзало и других. Еще одна странность заброшенного города. Блуждающие воспоминания – слабые тени давно угасшей жизни.
– Что скажешь его матери? – Вельт неторопливо растирал между ладонями ломтик ганитной смолки.
Горсинг, не глядя на привязанного к колонне Аюна, тихо ответил:
– Правду.
– Дальма спросит, почему именно ее сын.
– Не спросит. Она знала, что однажды случится что-нибудь такое, глупое.
– Да, – без улыбки усмехнулся Вельт, – она ему всегда говорила, подносчики булочек первые попадают под раздачу.
– Подносчики булочек…
– Да. Одни сидят тихо, ждут своего часа и не высовываются. А другие бегут за булочками, если видят, что кто-то проголодался.
– Я помню, Вельт, можешь не повторять.
– Потом на всю жизнь остаются услужливыми и бестолковыми. И однажды услужливо подставляют грудь под стрелу, предназначенную другим. – Вельт положил под язык растертую смолку.
Обычно от него в такие мгновения пахло сосновой хвоей. Обычно. Но не сейчас. Сейчас запахов не было.
– Это случается. – Горсинг опять заметил недовольный взгляд сидевшего на первом ряду Гийюда – магульдинец просил всех молчать и прислушиваться к городской тишине, но Горс чувствовал, что должен как-то оправдаться. Не перед Вельтом. Перед самим собой.