– Взвару, – сказала Алёна, готовя котомочку. – А когда?
– Когда, – повторил Филя Ослабыш. – Уж на тот год. Жором будете жрать. Пуза наращивать. Есть не переесть.
– Не переесть, – повторил Стеня. – А на этот нельзя? Нам зиму не пересидеть.
Крикнул понизу заяц, высоко и пронзительно.
Крикнул еще: до смерти смерть.
Вывалился на полати Облупа Федор, верткий и пугливый, выпалил без задержки:
– След! На подходе! Сапогом с набойкой!..
Беда не приходила в лаптях. Беда обувалась в сапоги. И Филя заблажил в небо, как дожидался этого:
– Боженька мой! Боженька теплый! Боженька мой! Боженька мягкий! Боженька мой! Боженька запашистый!..
Мир обступал кругом, готовый обидеть, и опять заверещал заяц от боли и ужаса, как в чьих-то зубах...
8
"...страну согрешившую казнит Господь смертию, голодом, наведением поганых, гусеницей, бездожием и другими казнями..."
Полез Живуля на звонницу, поплевал на руки – привычное дело, ударил во всполошный колокол на триста пуд, отгоняя напасть от города. Был он нестарый пока, мелкий и коротконогий, шустро прыгал с веревками по поднебесью, звоном будил Господа.
Живуля-звонарь, Живуля-блоха: снизу поглядеть – блоха и есть.
Явилась на небе звезда в крови, солнце всплывало месяцем, "яко погибнуть ему", куры с насеста слетали заполночь: подступали сполошные времена, стон на людях, печаль неутешная, слеза непрестанная.
"...хочу на вас идти, хочу взять и ваш город, как взял этот..."
Город тот во взятии не бывал: брусяной, рубленый, кругом рвы копаны и валы насыпаны, на валах стены, башни шатровые, наугольные, и те башни с городовыми стенами крыты тёсом.
А Живуля всё поплёвывал на руки да скакал блохою – рубаха парусом, дозванивался до Господа, может один он на белом свете, и враги вкруг города костью падали, мором морились, гнили заживо, кожа с ног валилась чулками: приходили они с высокоумием и со смирением отходили в дома свои, – Живуля старался на двоих с Господом, за Живулей как за стеной.
Но самовластцы исполнились зависти, огородились злостью, разожглись гневом и навели поганых на землю – дикие народцы, визгучую орду.
"...за наше несытьство навел Господь на ны поганыя..."
Теперь уж Живуля не сходил с колокольни – время подпирало, ел-пил на скаку, чтобы не обрывать звонкую преграду, а по земле вокруг рать ходила, поганые сыроядцы, белоглазая чудь, Боняк, Куря с Кондувеем, окаянные, безбожные и треклятые, походя пустошили безнаказанно, и остолпили город – натоптанное место, стали на огородах, мухой облепили стены и посады ожгли.
Стукнуло костяно по колоколу, хвостатая гадина-стрела цапом вцепилась в веревку и осталась так.
"...дайте мне серебра, сколько хочу, не то возьму вас на щит..."
Затворились в городе, чтобы крепко отдать свой живот, а ширитель пределов своих, Шушпан Шелешпанский, Пёсья Старость, Сечёная Щека встал на холме перед стенами, глядел исподлобья, с какой стороны подступать, но по воскресеньям приступа не делал – грех, поганым не позволял.
Был он роста немалого, мрачен и дик видом, черен лицом и дебел телом, жесток, корыстолюбив без ума-твердости: где ни бери, да подай. Слушал с холма Живулин перезвон, наливался по горло правотою, а под утро, в день понедельный, снял с руки рукавицу перстатую, махнул вскользь, и завизжали поганые, исполчили войско, выкатили камнестрельные машины, перекидывали через стены живой огонь, пускали стрелы тучами – брать город на щит, на поругание с разграблением.
И занялось жаром со всех концов, завыло, загудело по улицам, дымом душило и слезами, вскручивало огневыми вихрями – бревна метало за реку.
"...егда разлучается душа с телом, видит рыдание рода своего..."
Посекали людей, как траву.
Одирали мертвых.
Скот выбили. Жито потравили. Баб понасилили. Изъехали землю и повоевали, набрали полон – без числа множество и ушли вспять.
А на колокольне с обгоревшей лестницей прыгал в дыму недосягаемый Живуля-звонарь по колено в ломаных стрелах, жаром оплывало лицо, тлела рубаха на спине, звенели колокола напоследок, докрикиваясь до Господа: пленные уходили – оборачивались на зов.
Звенело день целый, отгоняя напасть от пепелища, а там пореже – за упокой души, кой-когда, обмирая, а там и умолкло.
"...птицы небесные, напитайтесь крови человеческой, звери, наешьтесь мяс человеческих... Братию свою ограбляем, убиваем, в погань продаем..."
Разостлалась понизу земля-красавица, многоплодна и семенита, обставали вкруг колокольни сады добролиственные, леса с водами, дотлевал в поднебесье Живуля-звонарь – веревка намотана на кость: кто теперь дозвонится до Господа? – а Нехорош Скубило Безногий Хвостов, пронырлив и сметлив, об одном сапоге бежал от Шушпана-врага, трех коней заморил, на четвертом доскакал до поганых, тоже кликнул Етебичей с Кулобичами – отомстить за стыд свой.
"...они мой Городец пожгли и церковь, так я им отожгу за это..."
9
...опять прокричал заяц, как душу напоследок отдал, а они дрогнули.
Может, был это тот заяц, что пробегал мимо поутру, потряс шелковистой шкуркой, погрыз на виду капустки – Масень того не знал. Лежал на полатях головой книзу, меленький и настырный, оглядывал заманчивый мир, а мужики сидели вразброс, кто как и кто с кем, позабыв про прежние несогласия.
Окружало их беспредельное пространство, великое, обильное и безнарядное, утеряны были в океане леса, диком и нехоженом, но подбирались уже и по их душу. Помета на ольхе – топором. След на подходе – сапогом.
Куда бежать дальше?
Хоть в болоте топись.
Закрутился на месте Облупа Федор – змеей на кочке. Был он вертляв между всеми, плюгав, завистлив и сглазчив, зуб крив изо рта. Вечно подсматривал за другими, у кого чего есть, да палец грыз, да слюну сглатывал: бросовый мужичишка, вонь толченая, ни с чем пирог.
– Тимофей, – спросил с лебезинкой, – отсидимся?
Тимофей-бортник только глазом повел, и Облупа крутнулся на заду, как в бревно ввинтился. Тимофея он опасался. Перед Тимофеем труса трусил. И не один он.
– Мужики, – спросил, – отмолчимся?
Обрывок с Огрызком – змеиные выползки – так глянули, будто на нож посадили. Сухие, подбористые, острозубые, как в одну масть, ловкие – ухо с глазом, жизнь проживали молчком и в одиночку, что не в пример легче.
Лег – свернулся, встал – встряхнулся.
– Уходить надо, – сказал Голодуша. – Я Ларю на себе понесу.
– Я – Стеню, – сказал Якуш.
А Облупа только вздохнул. Перезаглядывал во все глаза. Троих ему не снести.