В углу, в загончике, дремал кабаненок.
Его подобрал Якуш Двоежильный, принес – ребятишкам скормить, но Филя не дал. Забурлил, затуркался, запузырил слюной, телом прикрыл младенца.
Кормили его, гладили, давали воды, принимали в молчаливые разговоры.
Может и он улыбался за компанию?..
На ночь ребят разбирали по домам. По домам – по полатям.
Ларю уносил Голодуша.
Ларя был самый дохлый из всех. Мало говорил, редко плакал, глядел тускло и невнимательно, без нужды не шевелился – сил не было. Ларя по случаю дотянул до весны, пережив братьев, и теперь тянул дальше.
Стеню уводил Якуш.
Стеня был поживее, посочнее, попригляднее прочих. Был он поздний в семье, вымоленный, других Господь не дал, и отец с матерью силы клали без счета на достаточное ему пропитание, руками ограждали – лепесток на ветру. Зимой, в стылой землянке, приматывали его к груди и так жили, не давая померзнуть, уберегли Стеню до тепла: одна радость.
Михалку, Ширшика и Алёну угонял Облупа.
У Облупы дети-погодки, как ступенечки. У Облупы вечный лепетунчик в доме. Одного Бог приберет – двое на свет лезут. Двоих приберет – пятеро. Было их много, киш кишел в доме, без забот-присмотра – на печи дойдут: остались с зимы трое. Михалка может и выживет, Алёна-скопидомница вытянет, а Ширшику в года не войти – вряд ли.
К ночи ребят уводили, и Ослабыш оставался один.
Как кочка в поле.
Матери он не помнил, отца не знал, жены не имел: плач без надежды, грусть без отрады, печаль без утехи.
Высок. Сутул. Глаза синие. Бороденка – никуда. В несменяемой рубахе-перемывахе и драных портах.
Вот только ночами не спал, ворочаясь на голых бревнах, дрожал за свой выводок до вставальной поры.
За Михалку с Ширшиком. За Алёну со Стеней. За Ларю – отдельно.
Утром их приводили опять, давали Филе поесть, а он по головам оглаживал, как пересчитывал, в кружок подпихивал беспокойной наседкой, разве что не кудахтал.
Забежит Облупа – своих оглядит.
Забежит Якуш – ягод принесет.
Забегут мамки.
А так тихо.
Шишки перебирали, кабанчика гладили, смолку жевали, молчали, думали, а то вдруг засмеются в кулачок, а то – отуманятся.
И Филя за компанию.
Брал нож, вырезал из сучка корову, зайца с лисой, а они глядели. Похожего было мало, но угадать можно. Корову – по рогам. Зайца – по ушам. Лису – по хвосту. Первой подбиралась Алёна-скопидомница, цапала без отдачи, торопливо упрятывала в берестяную котомочку, и Филя вырезал новую.
Иной раз – без причины – соскакивал Филя с зарубки, задирал голову к небу, взывал тихим нестойким криком: "Боженька мой! Боженька добрый! Боженька мой! Боженька мирный! Боженька мой! Боженька ласковый!..", а они глядели на него, слушали, и Ширшик подскуливал за компанию.
Филя у них больной.
С Филей всё ясно.
Филя – известное дело – умом с зимы поперхнулся...
6
Кукушка накричалась вдосталь, каждому на много жизней вперед, и отпала, как подавилась.
Погуживал ветер, подрагивали полати, сосны раскланивались степенно встрепанными макушками, а у них, в затишке, сухо, прогрето, тенисто, доверху залито смоляным духом.
Филя Ослабыш отложил нож, запрокинул голову, заголосил без звука:
– Боженька мой! Боженька родный! Боженька мой! Боженька славный!..
Порой, посреди дня, взыгрывал ветер, ходенем ходили сосны, отмахивались ветви, открывая прогал до земли, бревна подскакивали под ногой, и Ширшик тогда скулил, Ларя обмирал, Алёна цеплялась за котомочку, а Филя потел от испуга, крупной исходил дрожью, но голову не задирал и к Господу не обращался, – стихию не переборешь.
На этот раз ветра не было, и Филя накричался всласть, не хуже кукушки.
Та накликивала годы, этот – вымаливал.
Замолк, передохнул, но ножа уже не нашел. Пошарил вокруг себя, сказал покорно:
– Зайца... Вырезать...
Алёна глядела мимо, сурово и неподступно.
Сидела по правую от Фили руку, спихивала и оттирала всякого: так оно прибыльней. Вот бы еще кабанчика запихнуть в котомку, и кукушку, и Филю – не помешает. А вам шиш!
– Отдавай, – велел Михалка.
– Не брала я. Не было никакого ножа! На низ упало!
– Упало, – повторил Филя по всегдашней своей привычке. – Сейчас тут было.
– Было, – сказала Алёна. – А нету.
– Нету, – сказал Михалка. – Отдавай давай.
– Отдавай, – повторил Филя. – Она может не брала.
– Не брала, – сказал рассудительный Стеня. – А он резать не станет. Зайцев не будет. Коров с собаками. Тебе хуже.
Бровки нахмурила.
Засоображала поспешно.
Отдавать – потеря и не отдавать – потеря.
Зайцев не будет с коровами, коней с петухами, сухой смоляной стружки из-под ножа, Филиного старательного сопения – как-никак жалко.
Думала. Морщила нос. Щурила несытые глаза. Губы шершавые облизывала. Колупала болячку на ноге.
– Нету у меня, – сказала. – Пошли вы все. Лешии красноплешии...
И прихватила покрепче котомочку.
Тогда заскулил Ширшик. Очень чувствительный на обиды. Претерпевший в щенячестве полную пригоршню бедствий, отпущенных на долгий срок, – дальше можно не жить.
Мир подступал и обижал без передыха, а он только скулил.
Обижали его лесные пространства, бесовое угодье, дром-бурелом, завалы с валежником, вечные сумерки вековой чащи: зайди – не выберешься.
Обижала провальная яма под елями, у зыбучего болота, где клубились белесые, жирные полозы: попадись – засосут.
Обижали оплетаи – однорукие, одноглазые, одноногие получеловеки, что жили в дуплище за сосняком, ночами приходили в гости, трогали пуховой ладошкой – пока без надобности.
Обижал леший-болотяник, что чмокал в бездонной топи, завивал окна-прогалины, забивал кустом, моховиной с кочкарником, чтобы болотело вокруг, травянело и глохло: ступишь – сгинешь.
Обижали людки-карлики, что попискивали, качаясь, на ветках, перелетали на кожистых крыльях, голили зубы, не поделив вкусного Ширшика, а он слабел от ожиданий.
Обижали люди незнаемые, которые подбирались безостановочно к отцу с мамкой, к нему с Михалкой, чтобы расточить по полонам: век не увидишь.
Обижала еда случайная, животу нестерпимая, в краю великого изобилия, земель, воды с лесом, хоть и не понимал этого: взрослые, и те не понимают.
Обижала Алёна-настырница.