Обскакали вокруг. Пустили козла в галоп:
– А Кирюшка, барин, лес сводит...
Гакали топоры по округе. Деревья со скрипом клонились. Ахала земля под тяжестью, передыхала и снова ахала. А Кирюшка весело выхаживал по округе, головой над всеми, тычки раздавал.
– От кого прятаться? – говорил. – От кого деревню скрывать? Чужих нету, а к своим мы нараспашку... Так говорю, мужики?
– Так, – отвечали с опаской, топорами махая. – Так, батюшка Киприан. Тебе, сокол, с высоты виднее. Вон ты у нас какой, дуб дубом. С тычка и за бугор.
Проглядывали прогалы на все стороны. Лес поредел заметно. Открывалась Талица на бугре: подходи и грабь.
– Перестать сейчас же!
Затихло.
Топоры повисли в руках.
Кирюшка встал перед ним, свысока поглядел на макушку:
– Как перестать, барин, когда начато? Мы этот лес на тёс пустим, на бревна для высоких теремов.
– Мне не нужны терема, – сказал Воняло.
– Мне нужны, – сказал Кирюшка. – Чтоб головы не гнуть.
И топоры загакали снова.
– Отрави его, барин, – шептала Авдотька. – Я тебе зелья наварю...
– Решай, барин, – торопили баловники. – Потешничий или пустомельничий? А то нас Кирюшка переманивает. К своему ко двору. У него и кормов больше, и баловства требует меньше.
Горох Капустин сын Редькин этого не стерпел:
– Вот я царю донесу. За самоуправное самовольство. Он тебя в вине сварит, батогами забьет, клещи с иглами испробует, когти-мясодралы!
Кирюшка струхнул, ростом вроде опал:
– Ну и ладно... Ну и пускай. Твое – тебе, мое – мне... Авдотька, пошла в кувырки!
Авдотька закувыркалась в пыли, подол задирая и хозяина теша.
– Барин, удави его... – шептала беззвучно. – Удави его, баааарин!..
Кирюшка гоготал, потешаясь.
Деревья валились без остановки, открывая подходы.
Теперь уж найдут, не заплутают...
10
К полуночи поскреблись в окно, как мышь скребется под половицей: пуганно, но с напором.
Перелез через Кокорюкову Пелагею, дверь приоткрыл: луны нет, лица не разобрать.
– Барин, – спросили без звука, – доносы принимаешь?
– А на кого?
– На кого хошь. У нас накоплено.
– Не знаю... – засомневался. – Чего с ними делать?
– Эх, голубок, – вздохнули. – Не доспел еще.
Утопали с сожалением.
Вернулся на печь, перелез обратно через Пелагею, но в дверь опять поскреблись.
По голосу – Авдотька.
– Барин, чего нам с Пискулей делать?
– А что?
– Ненадежен. Глядит косо. Молчит и желвак катает.
– Чего предлагаешь?
– Тычка, барин, и за бугор.
– Не рано ли? – спросил без уверенности.
– Это, барин, никогда не рано.
– Я подумаю, Авдотька. Иди пока.
– Думай давай. – И напоследок: – Шепчутся, барин, по деревне. Велишь уловлять?
– Кто шепчется?
– Кособрюхие. Рукосуи с задрипанцами. Кто ни есть.
Поглядел на нее.
Глаза выделил на лице.
Светлые и без дна.
– Ты, Авдотька, с кем? С кем и на кого?
Ответила ясно:
– Чей верх, барин, с тем и я...
До утра не спал. Ворочался. Припоминал прежние страхи при царе-батюшке. Мнимое злоумыслие. Наушников с переносчиками. Изветы, поклепы, пыточные камеры.
Скреблись в дверь, но он не открывал. Кокорюкова Пелагея укладывала на него филейные части тела, но он скидывал. Озабочен был и напуган.
Знал по опыту: начни лютовать – других загубишь и себя не убережешь.
Не заготовить ли загодя, за бугром, могилку на видном месте, не написать ли на камне: "Здесь лежит человек, которого жизнь попользовала без надобности"?..
Наутро слез с печи – голова трещит, жилка дрожит, сердце ёкает, пованивает ощутимо от недержания, а у крыльца натоптано ночными посетителями.
Увидел Кирюшку и на визг сорвался, от самого себя обмирая:
– Это что у тебя?.. Шепчутся! Глядят косо! Желваки катают! Смотри, Кирюшка, с тебя спрос!..
– Да я, барин, ночей не сплю...
– Не спишь ты... – И приказал: – Вырыть ему могилу. Во весь рост. Чтобы на случай была.
– Сделаем, кормилец! – радостно заорали мужики и побежали гурьбой за лопатами.
А Кирюшка понесся по деревне, как иглой ткнутый, уловлять и пресекать в зародыше.
Кто на пути встанет, того за бугор!
А за бугром кладбище. А на кладбище – нарытые могилки.
В которую свалишься, и та твоя...
Назавтра многое прояснилось, в намерениях и возможностях. Барин лютует. Пора барина ублажать. И к ночи пошли гурьбой: не успевал через Кокорюкову перелезать.
Кто поскорее нашепчет, тот и жив.
Страх побежал впереди каждого. Страх скалился за спиной. Со страхом просыпались и по нужде ходили. И дорожка была пробита к барской двери ночными шептунами, лавочка приткнута у крыльца, чтоб не томиться в очереди.
Беспортошный Мина нашептал на Грабленого Романа, что подкоп под барина ладил, – а ведь вместе на сосне сидели, на Москву дружно глядели. Подкопа не нашли – уж больно ловко запрятал, но Грабленого Романа отправили за бугор.
Чтоб там был.
Сердитый Харлам ошептал Нехорошку Киселя, что деревья валил при рубке в опасную для барина сторону, – а ведь под мостом вместе лежали, заезжих ожидали. Нехорошку отправили за бугор без разбирательства и возврата, за ним и Харлама – за нерезвое доносительство.
Вареный шепнул про Чиненого, что плохо следил за Пискулей, на злоумышление подвинувшегося, – Чиненого не стало, а Пискули давно не было.
Змея Авдотька, баба-переносчица, сообщила про Кокорюкову Пелагею, будто на печи, впотьмах, грудями душила батюшку-барина и много в том преуспела.
Что ни ночь, жуткие раскрывались подробности, к продолжению насильств клонящие. Что ни день, хирела деревня с доносов, уменьшалась количественно: пахать некому и кормов не достать. Барину еще хватало, так-сяк, а остальным с перебоями. И Авдотька – змея-доноситель – уже лежала на печи взамен Кокорюковой Пелагеи, в ухо нашептывала без передыха.
– Кирюшка! – кричала капризно в окошко. – Пошел вприсядку!
И Кирюшка пускался в пляс посреди лужи.
Помедли – и тебя за бугор.