Кипел самовар с раннего утра, кисла закуска на столе, черствели заедки, но он и слюны не сглатывал.
Выкатывались клубком баловники-шалопуты, Журчала с Бурчалой, слезы ручьем лили:
– Барин, беда! Ноги под столом перепутали: где чьи – не понять!..
Но шут и на это не улыбался, даже губой не кривил.
Шут вспоминал прежние свои успехи, бычий пузырь под мышкой – прук да тпрук, шумный гогот царя-батюшки, рыхлое дрожание подбородков у царицы-матушки. Перехохатывал Капсирку с Матросилкой, пересмеивал Лгалу с Подлыгалой, и даже скрюченный карла Страхулет, от природы потешный, с горя уходил под стол, бояр щипал за припухлости в штанах, а они лягались в ответ.
Бывали времена – один он доедал из царских тарелок, вылизывал до донышка по особой милости и языком цыкал, чтобы покорчились злобные завистники от обид-огорчениий.
Повел баловников в дом, открыл сундучок, развернул тряпицу – телячьи пузыри в сохранности.
– Сам сделал. Сам и трещал. Успех был – вам и не снилось.
А они с небрежением:
– Это, барин, старье. Это все могут.
– Я придумал, – сказал с обидой. – От меня пошло.
– Пошло и ушло.
Надулся на целый день.
Обиделся кровно.
– Тычка и за бугор... – подпугивал ненароком.
И опять не улыбался, хмур и неутешен.
8
Ночью проснулся на печи, под низким давящим потолком, в спертой избяной духоте, воздух похватал частыми, непослушными вдохами.
На сердце улеглась грузная неодолимая тяжесть, – или это Кокорюкова Пелагея навалила без стеснения могучие свои прелести?
Сбросил с себя пухлую руку, отпихнул неохватную ногу, но тяжесть не ушла – осталась, и жилка дрожала внутри, истончившаяся, волосяная, душу сжимая тоской.
Вышел на улицу под распахнутое прозрачное небо, на влажный холодок с травяным настоем и постоял, передыхая.
Деревня спала, умаявшись за день, затырканная неугомонным Кирюшкой. Собаки затихли – не гавкали, чтобы не ослушаться суровой команды: днем – работать, ночью – всем спать! Храпел лишь Кирюшка, избу сотрясая, ноги из двери торчали, внутри не помещаясь, а снаружи, возле крыльца, свернулась в клубок змея Авдотька, ногу ногой чесала по-собачьи.
Блоха с половика заела.
Это была его деревня, выслуженная за долгое пердячье кувыркание, сладостная своим наличием, чтобы утешился на старости, – но отчего-то не утешалось.
В стороне, у изгороди, сидел на пеньке малоумный старик Бывалыч и звезды оглядывал.
Велики. Ярки. Переливчаты.
Хоть сейчас на царский венец.
Сел рядом на свободный пенек, тоже задрал голову.
– Сидишь?
– Сижу, – ответил Бывалыч. – Знаки караулю с неба.
– Знаки?
– Знаки. Когда начнется.
– Чего начнется?
– Этого я не знаю.
Был он тих. Покоен. Мягок обликом. В себя углублен. Глаза – те же звезды в ночи.
На малоумного не похож.
– Ты когда спишь?
– А никогда, – ответил Бывалыч. – Знак чтобы не пропустить.
Холодно стало.
Поежился.
– Думаешь, скоро?
– Скоро, – сказал. – К тому идет. В ребятишках, помню, потолки были – не достать. Крыша – не залезть. Небо – не охватить. Молодость подошла: потолки над макушкой, крыша – на цыпочках, небо – докинуть можно. К старости – крыша с полом сдвигаются. Небо с землей. Что потолок, что небо с облаком – одна над головой доска. Но жить пока можно. Я живу.
Подумал. Повторил про себя сказанное. Подивился.
Откуда малоумному этакая заумность?
– Это я днем малоумен, – пояснил Бывалыч. – А ночью все спят и сравнивать не с кем.
Встал. Потоптался возле.
– Знак будет... скажешь?
Пообещал твердо:
– Знак будет – скажу.
Шебуршнулся в избе силач Кирюшка, пригрозил невнятно:
– А за бугор?..
И захрапел победно.
– Барин, – позвала Авдотька с половика.
– Чего тебе?
– Возьми на печь, барин. Вместо Кокорюковой Пелагеи. Кормить буду. Ублажать. Груди на тебя класть и советы советовать. Чем не ладно?
Удивился.
Оглядел со вниманием.
Ладная. Крепкая. Задастая. На ходу устойчивая.
– А Кирюшка? Его куда?
– Кирюшку отравим, барин, – сказала просто. – Чтоб жив не был.
Поглядел ей в глаза. Поискал усмешку. Злорадство. Злость с ненавистью.
Одна деловитость.
– Отравим, – повторила. – Зельем опоим. Или шнурком удавим. Не надо ему жить, барин. Зря его разбудили: теперь всех подомнет. За бугром места не хватит.
– И меня подомнет?
– Тебя, барин, в свой срок.
– Надвигается... – подумал с содроганием, а вслух сказал: – Удавить – это не долго. Вот я скажу Кирюшке, тогда что?
– Я отопрусь, барин.
И снова свернулась по-собачьи.
Светало.
Холодало по-утреннему – дрожь по спине.
Горбился на пеньке малоумный старик Бывалыч, дураковатый с рассветом, чесал спутанную бороду.
– Может, обойдется, – утешил. – Пронесет мимо. Нас и татары в свой срок не нашли. Лесами прошагали мимо. В болотах заплутали.
– Татары не нашли, – уныло согласился Горох Капустин сын Редькин. – Свои точно найдут.
Ему ли не знать?
И сокрушенный пошел в избу.
К Кокорюковой Пелагее.
9
Под утро прискакали баловники. Вдвоем на одном козле. Озабоченные и торопливые.
– Решай, барин! Чтобы сейчас!!
И зачастили:
– Забавничий.
– Потешничий.
– Шалопутничий-краснобайничий.
– Куролесничий-дуракаваляльничий или чепушинничий-ахинейничий.
Помолчали, чтобы переварил услышанное.
– Это чего?
– Это, – объяснили, – должности. При тебе. Как величать и кого пожаловать.
– А так нельзя?
– Так, барин, уже нельзя. Не способствует. К умалению склоняет. К твоему умалению и умалению нашему.
Поглядел на них: то ли смеются, то ли всерьез.
– Всерьез, барин. Это всерьез.