– Эй! – пощурился на него жердяй. – Как он узнал, что там понаписано? Кругом – без грамоты.
– Да не мутят тебя размышления твои. Я на что?
Помолчали.
– Всё ему прочитал?
– В выдержках.
– Экий ты.
– Экий я.
Этот ногами поболтал, тот ножичком поковырял.
– Куда хоть бежал? – спросил с интересом.
– Тебе на что?
– Сгодится при случае.
– На север, мой друг, на север. Где реки на ночь текут. Где птицы райские, гамаюн да финик. Туманы по осени, травы густы, земля домовита. Доброухание чудное, а не злосмрадная воня.
– Понятно, – сказал тот. – Крестопреступник ты и изменник. К врагу утёк. Тайну унес. Поруху нанёс. Так и отметим в хрониках.
– Кто отмечать-то будет?
– Я теперь. Кто еще?
Опять переглянулись.
– Как вообще?
– Вообще хорошо. Дурака нового поставили. Медлив умом да языком заиклив.
– Распоряжается?
– А то нет. Не спрашивает, откуда взять, говорит только – чтобы было. Погноил, потравил, на ветер пустил без счета. Шумом шумит и хапом хапает.
– Хозяин куда смотрит?
– Сказано тебе: на девку-дуравку. Красу непомерную. Он ей: "Так, мол, и так..." А она: "Ну давайтя". Сразу на кухню: воробьев жарить, михирь подымать.
Еще посидели, еще поглядели.
– Зачем ему прочитал? За язык тянули?
– Время наше, – сказал с пня, – как отметится? Думал об этом?
– Как было, так и отметится. После нас не будет нас, а память останется.
– Не согласен. Ни-ни! От прежних нет хроник, – так они хороши будут?
– Это не они хороши, – сказал жердяй. – Это мы грамотные.
– Вот-вот. Грамотные – ты да я. Мы с тобой такие летописи понапишем – потомки корчиться будут. От стыда-зависти.
– Это уж ты один. Мое только не тронь.
– Да я переписал, – сказал тот. – Долго ли? У тебя было, к примеру: "По отцовскому обычаю навел он поганых на нашу землю", а я переправил: "Наследовал пот отца своего". Красиво и непонятно.
Вздохнули от огорчения.
– Ты сумасшедший, – сказал тот. – Любимцем был. У стремени ездил. Воротись – заступлюсь.
Только ногой болтнул:
– Был киселек, да съеден.
– Воротись! – заблажил с тоской. – Лучше мы с тобою, чем эти! Ты только вслушайся! Обещало Поганкин, Смердюня Хапун, Невежа Таскай, Упырь Полоумов – на подходе! Хочешь, чтобы они правили? Влиять будем! Умягчать и отвращать! Ходу им не дадим!
А жердяй – туманно:
– Горести дымные не терпев, тепла не видати.
Поглядели друг на друга, попечалились.
– Я ведь к тебе по делу.
– Знаю.
– И что?
– Нету у меня. В дороге утерял.
Глаза отвел.
– Пошли со мной, – без надежды позвал этот. – Где птицы райские, гамаюн-финик.
– Пошли со мной, – без надежды позвал тот, с лица неприметен. – Сон без печали. Постели мягки. Еды – завались. Дурак ты!
– Дурак, – согласился. – Надо же кому-то быть дураком.
– Кому-то надо...
И ножичком ковырнул.
18
Разодрались кусты.
Протрещал валежник.
Вывалились на поляну стражники, потные от старательных усилий, приволокли Филю Ослабыша, негаданный свой полон.
Был он мятый, корявый, всклокоченный, весь в смоляных натёках, диким воротил глазом – леший, лесовик, полночный бес. Задирал голову к небу, кадыком дергал, но кричать уже не кричал: горло перехватило узлом.
Встали. Утвердились. Ждали приказаний. Только кабаненок всхрюкивал жалобно, прижатый к Филиной груди.
Сказал человек на пне, как по-писаному, никому в разумение:
– Исчадие ехидново, – сказал. – Ненавидение твое в дно сердца вкоренилось. Изгордился паче естества. Всякообразные злобы на нас изливаешь. Я теперь нарушу тебя. Будет тебе жить.
– Ясное дело, – подтвердил жердяй.
Ножичком отмахнул. Стража за куст ушла. Филю на поляне оставила.
– Лучше я, чем другой, – сказал извинительно.
Жердяй головой кивнул.
– Я лучше, – уперся тот, будто с ним спорили. – Тебе всё одно, а я в доверие войду. Дело наше продолжу.
– Наше? – переспросил.
– Наше. Если все убежим, кто останется?
– Смердюня Хапун. Невежа Таскай. Упырь Полоумов.
Дрогнули оба.
Поглядели на Филю.
Стоял смирно, таращился пуганно, но чесать кабаненка не забывал, а тот кряхтел сладко, пузо подставлял, глаза закатывал.
Глядели – дотошно и придирчиво, разговаривали негромко.
– Ты кто есть? Говори сейчас же.
– Имя мне, – отвечал жердяй, – Незамай Махотка – пахарь, Сосун Первушка – нищий, Ведёрка Иван – бочар, Головастик Кузьма – бобыль, Дунин Филя – торговый человек, Пирог сын Оладьин – попов сын.
– За всех не перестрадаешь, – сказал тот.
– Куда там, – сказал этот.
А Филя почесал щеку, ногтем сколупнул натёк.
Помолчали.
– Ну так что?
– Нет у меня. Упрятал по дороге.
Ножичком ковырнул в сердцах, поломал тычок:
– Глупец! Чего ты хочешь? Две летописи? Две истории? Запутаем потомков! Туманом отуманим!
– Не запутаем, – сказал жердяй. – Не глупее нас.
– Да твоя история – ужасы, войны, полоны с пожарами: "...встал род на род и воевать начали сами на ся..." Людям хочется доброго, милого, теплого прошлого, чтобы пример брать, – кто тебе поверит?
– Не для того писано.
– А для чего? Будущее туманно, настоящее невыносимо, – что ж ты их прошлого лишаешь?
Выдохнули оба.
– Жалко мне тебя, – сказал тот с чувством. – Родился ты не ко времени.
– Да я может всегда не ко времени. Что же тогда, вовсе не жить? "Аще Бог с нами, никто же на ны..."
И улыбнулся грустно.
Тот поулыбался в ответ, хлопнул негромко в ладоши.
Пришла стража. Рукава засучила. Вырвала из рук кабаненка. Завалила Филю на спину, лицом к небу. Ногой придавила.
– Это чего? – забеспокоился жердяй.
– Это мы ему глаза будем вынимать, – пояснил по-простому. – Потом другому. Потом всем. Пока летопись не отдашь.