Жердяй был не страшен. Мир не страшен. Мужичина на болоте, что ухлюпывал без жалости. Прочие всякости.
А чего?
– Уж на тот год, – пообещал Гридя по пьяной смелости, – в Талицу воротимся. Хватит. Накуковались на полатях.
– В Талицу! – загалдели. – В Талицу!.. На прежний припёк! Сала наесть. Голодом не жить. Нужду не пасти...
– Не, – сказал Облупа без надежды. – Другую зиму не пересидеть.
И пожалел себя по-пьяному, всласть. Слезу пустил в бороду.
Но жердяй расслюзиться не дал. Мед пили, жбан опрокидывали, – для того, что ли?
Было ему тепло, покойно, усидчиво: на душе сытно стало.
– Иду. Лесом. Буреломом. А навстречу – бесы! Мно-ого! Темные. Страшные. С хвостами. Губы толстые!
Округлил глаза.
– Ну?!
– Я их и пошел кочергой колоть. Колю да ногой давлю. Еще колю да еще давлю. Надавил – выше леса!
– А где кочерга? – спросил хозяйственный Якуш.
– О крайнего поломал. Уж больно жирён был.
Глотнул из жбана.
– Эх, братцы! Нажить-то я не сумею, а прожить-то и я смогу! Хотите, лётом улечу?
Забоялись:
– Сиди...
Пили. Дурели. Слушали.
– Я уж два раза обмирал. На том свете был. Хо-о-рошо! Не стра-ашно! Тут – не в пример хуже.
– Чего ж воротился? – жадно спросил Масень.
– Выкинули. Живи, говорят. Своего не нахлебался, а тоже лезет! В свой срок помшишься, тогда приходи.
Снова глотнул.
– Иду. Полем. Пустоплесьем. Встал на пригорке мужичок, мал-стар человек – не выше пенька. И пройти не дает! Дунет – снесет. Еще дунет – еще снесет.
– А ты?
– Плюнул на него да перешиб надвое.
– Ври!
– Выдь душа! Ноготь меня дери! Не эдаких видал, да редко мигал!..
– Ты, – сказал Масень. – Живи с нами.
Остановился, как протрезвел, поглядел на них, отдельно на Обрывка с Огрызком.
– Лучше вы со мною. Уйдем затепло. В куче будем. Любо два!
На это они не ответили.
Чего отвечать?
Мир полон страха. Опасностей. Западней с ловушками. Где-то там затаились Живоглоты, Волкохищные Собаки, Заломаи с Погонялами. Чтобы в полон, на пику, под саблю.
– Нету там полона. И пик с саблями.
– Куда зовешь-то? – спросили с сомнением.
– К блаженным гипербореям.
– Чее-во?!..
14
Жбан опростали.
Каемочки облизали.
Угощение кончили.
Темень покрыла с головой. Мрак непросветный. Дремота с немотою.
Руки протянутой не видно: что в ней? Лица соседнего не видно: что с ним? Себя самого: кто я? Да поднимись над сосной, взлети птицей: что увидишь, в ночи уродившись?
Ночь для сна, день для зла.
И глаза залипали на долгую дремоту, как медом помазаны.
– Я расскажу, – начал жердяй. – Хвастать не стану. Чего мне? Какая от вас корысть?
Тихо говорил, покойно и напевно, как баюкал-подманивал, и голова свесилась с верхних полатей – лица не разобрать.
– За Пучай-рекой, у синего Латырь-моря, за северными горами живут с начатия века блаженные гипербореи, на судьбу не ропщут. А место у них – Божья пазушка, небесная доброта с землеплодием, где всего предостаточно и всё без отказа, – им и того не надо. Земля их кормит, река их поит, зверь одевает, а живут под деревьями в шалашах из ветвей, с детьми-стариками. Чего поймают – сварят, чего сорвут – сгрызут: не радуйся – нашел, не плачь – потерял. Нету у них забот, нет страха, даже желаний, за которые надо платить. Не завидуют чужому, не опасаются за свое, живут мирно, без усобицы и мятежа, тихость великая в их земле, и рады своему нехотению. Знают про тот край только бывальцы с зашельцами, и путь туда неодолим – пропастями, снегами и лесом.
– Ты как пройдешь? – в дреме спросил Масень и повозился, укладываясь.
– Старанием великим. Где пешью пройду, где на прилепушках доеду. Раз уж на сердце легло, на ум пало. Дойду, поклонюсь низко: братья, примите к себе в любовь. Они не погонят...
– Коли так, – бормотнул Гридя Гиблый и глаза под лоб увел. – Я с тобою...
– И я...
– И мы следом...
Все вроде спали. Все утишились. Общий на полатях повал.
И пролетел кто-то невидим. Крылом чиркнул по ветке. Загугукал в ночи.
Гугук! Гугук! Хохлатая птица гугук! На чью хоромину сядешь? Кому смерть накличешь?
Гугук... Гугук...
15
...а в лопухах за огородами, под мясистыми листьями, где прохлада и в зной, смирно сидели задумчивые коротышки, невидные по малости, взглядывали оттуда на жизнь.
Звали его Митя Лапоток.
Звали ее Паня Маковка.
Катышками от рождения, проворные и укладистые, носы капелькой: подрастали вместе, кувыркались вместе, дружно сидели в лопухах.
А прозвание тому месту – Каргино поле, сплошь пригодное для боя, конного и пешего, где вечно орали вороны, шевелом шевелились черви, трофей обрастал травою: напорешься на меч, наступишь на череп, наткнешься на острый скол. Пахать на поле не пахали, сеять не сеяли, хоть и удобрено было – на метры вглубь.
Митя Лапоток ходил по грибы, Паня Маковка по ягоды.
Грибов было непомерное множество, ягод и того больше.
Набирали лукошками. Разжигали костерок. Пекли на прутиках грибы. Заедали малиной.
Вышел на них медведь – на дереве схоронились. Вышел волк – в дупле переждали. Выскакал торчин-собака – улепетнули в лопухи. И опять сидели за огородами, пристально глядели на жизнь, ладошкой держались за ладошку: губы измазаны земляникой, черникой, смородиной – по сезону.
Пыль вскипала на Каргином поле: "...перемоги нас, и тебе вся земля..."; дудели в боепризывные трубы, сшибались дружинами – все вдруг, рубились, жали людей колосьями, топтали поверженных, треск – звон – стоны со смятением: "...ох, этот враг меня покончил!..", и оставались колотые с рублеными, что дружно догнивали до нового раза: пленных продавали – дешевле овец.
Митя Лапоток нырял камушком, с берега в бочажок, Паня Маковка отмокала на мелкоте, дружно обсыхали рядышком, без никаких, – но подошло время, заёршилась Маковка, покрылась от стеснения гусиной кожей: прикрывать нечего, а детство кончилось.
Купались теперь одетыми, отжимались в лопухах и не подглядывали исподтишка – честно отворачивали головы.
А на Каргином поле ограды ладили – тыном стоячим, кольев насовали – не перелезть, грозно встали и грузно: "...мы их седлами закидаем, кулаками перемолотим...", но предательствовали уже ночами, по одному перескакивая через тын, трусили и отъезжали прочь: "...господин княже, не надейся на нас: ныне не твои и не с тобою есмы, но на тя есмы..." – слава их и хвала погибли, дружины ни во что пошли: все там легли, все и погнили.