Мы снова отправились в путь с новыми силами, но в большом смятении. Отец, не на шутку разгорячившись от двух глотков алкоголя и, видимо, принимая свой рюкзак за солдатский ранец, чеканил шаг, но взгляд его потух, а лицо словно окаменело.
Мама казалась мне хрупкой, как птичка. Мы с Полем тащили сестренку, которая, крепко держа нас своими маленькими, чуть растопыренными руками, не позволяла нам вилять.
Пришлось сделать тот самый огромный крюк, и на всем этом пути никто из нас не проронил ни слова.
Лили, не дождавшись нас у подножия Ла-Трей, двинулся нам навстречу, так что мы застали его уже стоящим на перекрестке в Ла-Круа.
Пожав мне руку, он поцеловал Поля, затем, покраснев, взял из рук мамы ее ношу. У него был какой-то праздничный вид, но вдруг он забеспокоился и вполголоса спросил у меня:
– Что случилось?
Сделав ему знак молчать, я чуть поотстал от отца, который шел впереди словно лунатик, и вполголоса рассказал ему о трагедии. Казалось, он не придал ей должного внимания, но, когда я заговорил о протоколе и о штрафе, он побледнел и удрученно остановился.
– Он записал все в свою записную книжку?
– Сказал, что запишет, и наверняка уже сделал это.
Вместо ответа Лили присвистнул. Штраф для жителей его деревни означал разорение и бесчестие. Однажды в холмах был убит жандарм из Обани, и было это делом рук вполне добродушного крестьянина, который пошел на это только потому, что тот собрался оштрафовать его.
– Вот так так, – расстроенно протянул Лили. – Ну и дела…
Он пошел вперед, понурив голову. Время от времени он бросал на меня взгляд, в котором читалось отчаяние.
Поравнявшись с деревенским почтовым ящиком, он вдруг сказал:
– А если поговорить об этом с почтальоном? Он, наверное, знает этого сторожа. И у него тоже есть фуражка. – В его понимании фуражка была признаком власти, он думал, что фуражки могли найти общий язык друг с другом. – Завтра утром поговорю с почтальоном.
Наконец мы добрались до Бастид-Нев: дом ожидал нас в полумраке под кишащей воробьями большой смоковницей.
Мы помогли отцу распаковать вещи. Он был мрачен и время от времени производил горлом какой-то недовольный звук. Мать безмолвно готовила кашу для сестренки, пока Лили разжигал огонь в очаге под чугунком.
Я вышел из дома полюбоваться садом. Поль уже залез на оливковое дерево, из всех его карманов доносилось стрекотание; у меня защемило сердце: вокруг была такая красота, я сам себе наобещал столько радостей, но от них не оставалось ровным счетом ничего.
– Я поговорю об этом со своим отцом, – тихо пообещал Лили, подойдя ко мне, и, сунув руки в карманы, двинулся через виноградник Орньона.
* * *
Вернувшись в дом, я зажег керосиновую лампу «Матадор», поскольку, кроме меня, никто до этого не додумался бы. Несмотря на жару, отец сидел перед очагом и смотрел, как пляшет пламя. Скоро закипел суп, зашипела яичница. Поль тоже вернулся и помог мне накрыть на стол. Желая показать родителям, что не все еще потеряно, мы с большим усердием выполнили свою обязанность, но при этом говорили вполголоса, словно в доме лежал покойник.
За ужином отец вдруг повеселел и разговорился. Шутливо воспроизводя то, что мы пережили, он очень смешно описывал сторожа, наши пожитки, разбросанные по траве, и пса, который рвался к колбасе. Поль громко хохотал, но я прекрасно понимал: отец из кожи лезет, чтобы рассмешить нас, но мне хотелось плакать.
Ужин не занял много времени, мы с Полем пошли спать.
Родители оставались внизу для того, чтобы разложить по шкафам запасы съестного.
Но снизу не доносилось иных звуков, кроме приглушенного шепота.
Четверть часа спустя, убедившись, что Поль спит, я босиком бесшумно спустился по лестнице и стал подслушивать их разговор.
– Жозеф, ты преувеличиваешь, это просто смешно. Не гильотинируют же тебя.
– Разумеется, нет, – отвечал отец. – Но ты не знаешь, каков инспектор академии. Он пошлет рапорт ректору, и все может кончиться увольнением.
– Ну что ты говоришь! Это выеденного яйца не стоит.
– Возможно. Но для вынесения официального выговора учителю этого вполне достаточно. Для меня выговор равняется увольнению, поскольку я сам попрошусь в отставку. Невозможно оставаться на преподавательской должности, имея выговор.
– Как! – ошеломленно проговорила мать. – Ты готов отказаться от прав на пенсию?
В доме часто заходил разговор о пенсии как о некоем волшебном процессе, вследствие которого школьный учитель превращается в рантье. Само слово «пенсия» было неким магическим заклинанием, которому не было равных. Но в тот вечер и оно оказалось бессильным, отец печально пожал плечами.
– Но что ты будешь делать? – спросила мать.
– Не знаю, буду думать.
– Ты бы мог стать частным преподавателем. Господин Верне прекрасно зарабатывает частными уроками.
– Да, но он не получал выговора. Он досрочно попросился на пенсию после блестящей карьеры. Тогда как я… Если бы родители моих новых учеников узнали, что я получил выговор, они сразу же выставили бы меня за дверь!
Я был убит его аргументами, которые казались мне неоспоримыми. Что же он будет делать? Вскоре я получил ответ и на этот вопрос.
– Пойду к Распаньето – он крупный торговец картошкой. Мы вместе учились в школе. Однажды он сказал мне: «Ты был силен в математике. Мое дело так разрослось, что такой человек, как ты, мне бы не помешал». Ему я смогу объяснить все как было, и он не станет меня презирать.
Я сразу же благословил это имя – Распаньето. Я его не знал, но отчетливо представлял себе: этакий добрый гигант с черными усами, запутавшийся, как и я, в арифметических действиях и вручающий отцу ключ от наполненного золотом ящика стола.
– Друзья… на них не всегда можно рассчитывать, – заметила мать.
– Знаю. Но Распаньето многим мне обязан. Я подсказал ему решение задачи на экзамене на аттестат об окончании школы. К тому же хочу успокоить тебя. Я тебе об этом никогда не говорил, но у меня есть облигации железнодорожного займа стоимостью в семьсот восемьдесят франков. Они спрятаны в атласе Видаль-Лаблаша.
– Невероятно! Значит, у тебя есть от меня тайны?
– Ну да. Это было припасено на черный день – на случай беды, операции или болезни… Я сделал это с самыми добрыми намерениями! Мне не хотелось бы, чтобы ты думала…
– Не извиняйся, – улыбнулась мать, – я сделала то же самое. Но у меня всего лишь двести десять франков. Больше я не сумела сэкономить из тех пяти франков, которые ты мне даешь по утрам.
Я тотчас мысленно сложил: 780 и 210. Вышло 990 франков. У меня в копилке было семь франков; несмотря на скрытность Поля, мне было доподлинно известно, что и у него есть по меньшей мере четыре франка. Итого тысяча и один франк.