– Что ты делал так далеко от дома в шесть часов вечера? Разве ты не знаешь, что мог заблудиться?
– Я и правда заблудился! – сказал я. – Я вам все расскажу. Но сначала дайте попить: я с утра умираю от жажды…
– Как! – воскликнул отец. – Ты не обедал дома?
– Нет! Я следовал за вами на расстоянии. Я тебе все объясню, но дай попить. У меня язык распух… Это мешает мне говорить…
– Осталось только белое вино! – Дядя наполнил маленькую кружку.
– Только глоток, – сказал отец, – напьешься дома…
Я послушался, потом стал рассказывать свою одиссею. С гордостью объяснил я им, что именно я загнал к ним утром первых куропаток.
– Я понял, – сказал дядя, – что там наверху кто-то есть. Но думал, что это охотник… Твое непослушание, значит, пошло нам на пользу: я вынужден это признать, хотя не одобряю тебя.
– А бартавеллы! – восхищенно проговорил отец, раздувая им перья и любуясь их нежным телом. – Без него мы никогда бы их не нашли и даже не искали бы. Я вернулся бы домой ни с чем и опозоренный.
– Я поделился бы с вами своими дроздами, – сказал дядя великодушно.
– Это была бы ложь!
– Ха, – усмехнулся дядя Жюль, – охотничье вранье не заслуживает даже того, чтоб признаться в нем на исповеди!
Мы сидели на больших камнях.
– Что у тебя с лицом? – внезапно спросил отец, словно очнувшись от сна.
– Ничего, это смола.
Тут я начал рассказывать, как бесшумно покинул дом, оставив матери записку, как намеревался догнать их у источника Тутового Дерева, что пережил при встрече с кондором.
Но дядя уменьшил страшного хищника до размеров ястреба-перепелятника и объявил, что уже в десять лет убил двух таких камнями.
Раздосадованный, я не стал признаваться в своих страхах, одиночестве и отчаянии, решив оставить этот душераздирающий рассказ для моей чувствительной матушки и всегда внимательного Поля.
Отец меня почти не слушал – из-за бартавелл: он вытирал кровь, которая сочилась из их клювов, и поглаживал их длинные красные перья.
Дядя вдруг встал.
– Мой дорогой Жозеф, – сказал он, – я думаю, что пора возвращаться: для первого дня более чем достаточно, я совсем отходил себе ноги!
Я тоже намял себе ноги, и подняться мне было нелегко.
Отец с нежностью посмотрел на меня и погладил по голове, потом разрядил ружье и протянул его мне:
– Возьми!
Это была изрядная награда, и я с благоговением взял в руки оружие триумфа.
Потом он открыл свой ягдташ, в котором уже лежало несколько штук дичи.
– Здесь для них уже нет места, – объявил он. – К тому же жалко их мять!
Двумя обрывками бечевки он за шеи подвесил бартавелл к патронташу, одну справа, другую слева, а потом, повернувшись ко мне спиной, присел, опираясь обеими руками о колени, и велел:
– Лезь, лягушонок!
Закинув огромное ружье за спину, я устроился на его плечах. Дядя Жюль двинулся впереди нас, не ослабляя внимания на случай возможного последнего подвига.
– Может быть, заяц попадется, – проговорил он.
Я очень боялся, что это случится, потому что от зайца померк бы блеск бартавелл; но мы не увидели даже заячьего уха, и в самый неожиданный для себя момент, когда мы вышли из соснового бора, чуть пониже я обнаружил крышу нашего дома.
По сторонам дорожки стояли оливковые деревья моих цикад… Я смеялся от удовольствия, запустив руки в кудрявые волосы отца…
Когда мы проходили мимо оливы, увитой плющом, из-под нее внезапно выскочил крошечный индеец-сиу: голова его была увенчана перьями, а за спиной висел колчан. Он дважды со свирепым видом выстрелил в нас из пистолета и с диким воплем бросился к дому:
– Мама, мама, они убили уток!
После чего мать и тетя, которые сидели с шитьем под смоковницей, встали и в сопровождении «горничной» двинулись нам навстречу: так состоялось наше триумфальное возвращение в родные пенаты.
Все три женщины тихо вскрикивали от радости и восхищения.
Пока я спускался с отцовской спины, Поль очень ловко отвязал одну бартавеллу и понес ее на руках к трем женщинам.
И тут «горничная», молитвенно сложив руки и возведя глаза к небесам, воскликнула в благоговейном восторге:
– Царица Небесная! Королевская куропатка!
Тем временем дядя Жюль с шумом вытряхивал на стол на террасе содержимое своего ягдташа: две пригоршни певчих и обыкновенных дроздов, пять или шесть куропаток и двух кроликов. После чего отец, в свою очередь, опорожнил свой ягдташ: три куропатки и вальдшнеп.
– Смотрите, Роза, все это убил Жюль! – сказал отец.
– А ты что же, так ни разу и не попал? – разочарованно спросила мать.
– Я, – скромно отвечал отец, – убил только бартавелл.
Мне было ясно: оба они в душе своей возрадовались.
Я побежал к «леднику» – ящику из-под мыла, в котором был большой кусок льда, – чтобы выпить холодненького.
Рядом со вспотевшим графином я обнаружил две компотницы взбитых сливок и бросился целовать мать, которая настояла на том, чтобы безотлагательно отмыть мое грязное лицо: после четырех намыливаний потребовалось еще и оливковое масло, но, несмотря на все эти меры, целую неделю на правой щеке у меня сохранялось большое бурое пятно, жутко противное и липкое…
Увидев печальное состояние моих икр, мать усадила меня в шезлонг, прокалила с помощью спички иголку и принялась извлекать занозы, от которых саднило кожу. Поль вплотную наблюдал за операцией, вместо меня издавая вопли от боли, а я оставался безучастным, неподвижным и торжествующим, как воин, вернувшийся с поля боя.
Тем временем отец со всеми подробностями рассказывал об охотничьих подвигах дяди Жюля: о его нюхе, не меньшем, чем у охотничьей собаки, его бесшумной походке, трезвости решений, невероятной реакции на появление дичи и неотвратимой меткости его выстрелов… Дядя слушал славословия в присутствии своей восторженной жены и моей восхищенной матери. Прослушав пять или шесть строф восторженных восхвалений, он был совершенно «дебартавеллизирован» и принялся петь дифирамбы Жозефу: его нервозности, его первым неудачам, его стараниям овладеть собой, его неутомимости и, наконец, его чудному наитию, завершившему этот великолепный день. Кончил он фразой, от которой засверкали черные глаза матери:
– «Королевский выстрел» дублетом в королевских куропаток, произведенный новичком, – могу сказать лишь одно: это нечто невиданное.
Я, в свою очередь, хотел было тоже принять участие в хоре и пропеть осанну самому себе, раз они забыли обо мне, как вдруг веки мои смежились, я почувствовал, как мамины пальцы разжали мою руку, судорожно сжимавшую шезлонг, и меня понесли к дому. Я пытался протестовать – ради взбитых сливок, – но мои уста выдали лишь слабое бормотание; ослепительно-белый прыгающий тушканчик величиной с зайца унес меня в четыре прыжка в тенистые долины сна.