Как поймать одно только детство и сделать так, чтобы там, на дне сети, его не расплющили взрослые, которые вечно давят и удушают своим весом и значительностью?
Я верил: есть на свете страна, где детство живет в безопасности и остается прежним, даже когда мы вырастаем. Далекий, всеми забытый край. Я всюду собирал его следы. Я рисовал его карты в дневниках, но они выходили обрывочными и неточными, без масштаба и розы ветров.
На это потребовалось очень много времени. Путешествие было полно загадок и тревожило своей непредсказуемостью. Я спал при луне под открытым небом и каждый вечер, сидя у костра, дорабатывал план поисков, чтобы на следующий день не сбиться с маршрута. Я зарисовывал свое географическое положение шариковой ручкой: тропинки, границы, водные пути. В отблесках пламени я смастерил себе новое орудие: вырезал ножом рамку, натянул на эту деревянную окружность сетку из бечевки и однажды утром опустился на колени в песок у реки. Не спеша, день за днем, я просеивал песок. Мне не было дела до того, что оставалось в сетке. Меня интересовало лишь то, что просыпалось сквозь сплетенье нитей: песок тончайший, будто струйка дыма.
Это и было оно, детство.
III
Я помню тот далекий летний день, когда, вероятнее всего, покинул детство. Хотя есть у меня и четыре-пять других воспоминаний, которые оспаривают право на причастность к великому переходу. В то утро дед позвал меня к себе, в комнату на втором этаже.
Дело было в самом конце августа, и в летнем воздухе на склоне теплых дней пахло ежевикой, грозой и новыми тетрадями. С тех пор мне трудно различать три эти запаха, потому что они пробуждают во мне одни и те же ощущения: дома вокруг пустеют, и убранные на зиму часы вдруг снова бьют в коробке.
Все началось с того, что на следующий день после пятнадцатого августа летние огни внезапно залило дождем. Соседские дети стали потихоньку испаряться, один за другим. То, что
[1] в июле было нашими домами на деревьях и шалашами, теперь походило скорее на руины погибших цивилизаций.
Комната деда и бабушки была командно-диспетчерским пунктом нашей вселенной. Одно ее окно смотрело в сторону восхода, на реку, луг и лес. Второе выходило на закат, там продолжалась речка и росли кувшинки, а еще из этого окна было видно шоссе – единственное свидетельство существования внешнего мира. Из этой комнаты не только следили за сохранностью рая нашего детства – она сама была его живым и жарким сердцем. Это была самая обитаемая комната в лабиринте из камней и черепицы, выстроенном на одном из островов реки Севр. Остальные помещения зимой было невозможно прогреть, сколько бы детей ни посылали в лес за дровами для ненасытной топки этого огромного паровоза.
Дрова и книги – вот что нам приходилось переносить с места на место, из одной библиотеки в другую, по несколько часов каждое лето. Пожалуй, эти странные поручения были единственной платой за сохранность нашего королевства и нашей свободы.
Но не прогретый воздух, не толстый ковер, не уютная бабушкина кушетка, не набитые сокровищами ящики комода и даже не крошечный цветной телевизор, однажды появившийся здесь по нелепому капризу времени (он был столь же неуместен, как микроволновка в замке Спящей Красавицы), – не это было главной силой притяжения комнаты на втором этаже.
По-настоящему радостно билось сердце всякий раз, когда мы поднимались в эту комнату, оттого что там, внутри, были дед и бабушка и что они так по-особенному открывали нам дверь.
Когда я вошел, дед оглянулся и посмотрел на меня. Он стоял перед огромным окном, красивый, как герои фильмов Висконти, в бежевых брюках с высокой талией и рубашке с закатанными рукавами. Бабушка была еще в постели, рядом с ней – засыпанный крошками поднос, а вокруг барашками книг и газет пенились волны одеяла.
В летние дни до одиннадцати утра бабушка принимала гостей, сидя в кровати. Она каждый раз многословно извинялась перед нами, как будто в этом было что-то необычное, из ряда вон выходящее – такой потрясающий и нелепый случай, что ей самой было смешно, и бабушка просила простить ее за внезапный приступ лени.
– Послушай, мой хороший, не знаю, что это со мной такое, но сегодня так не хочется вставать…
Но мы бы здорово удивились, если бы увидели ее одетой раньше полудня.
Каждое утро, всю свою жизнь, она получала завтрак в постель: его готовил дедушка и приносил ей в спальню. Как-то зимой я нашел письмо, которое дед написал бабушке в те времена, когда они были еще женихом и невестой и он только-только вернулся из плена. Я прочел там его слова: «Я сказал Вам однажды, что посвящу всю свою жизнь заботе о Вашем счастье, и добавил, что буду крайне требователен в этом вопросе: не желаю, чтобы Ваше счастье было скромным и простым, меня не устроит, чтобы оно было грошовое, как у многих других. Я хочу, чтобы Ваше счастье было абсолютным, сияющим, ни с чем не сравнимым, чтобы Вы жили в радости и ни на мгновенье не сомневались в моей любви и преданности. Я хочу, чтобы Вы не верили собственным глазам, видя то счастье, в котором живете». Когда я читал это письмо, обоих давно не было на свете, и строки, написанные двадцатилетним юношей, потрясли меня до глубины души, как потрясает всякого человека обещание, которое хранят до конца дней. Такой же оглушительный грохот поднимают детские мечты, когда становятся явью.
В то утро бабушка выскользнула из постели прямо у меня на глазах, подхватила халат и исчезла за дверью ванной комнаты. Я сразу же понял, что исчезла она не случайно. Мы остались с дедушкой наедине. По тому, как он, глядя в окно, вдруг некстати заговорил о жеребенке, которого разглядел где-то вдали: «Смотри, как ему одиноко. Ему бы пару барашков в компанию или осла…» – я догадался, что дед хочет сказать мне что-то совсем другое, что-то очень важное, и я должен к этому как следует подготовиться.
IV
Я не раз слышал это имя – имя лучшего друга его детства: Коко. Они вместе учились в школе и потом всю жизнь не теряли друг друга из виду. Мне слово «Коко» всегда представлялось названием чего-то такого, что существует лишь в теории, в детстве старого человека. Когда дед произносил это имя, он мгновенно перелетал на ту далекую планету, у него даже губы складывались иначе, совсем как у семилетнего ребенка, и самому Коко, чье отражение возникало у дедушки в глазах, тоже всегда было семь. Для меня он остался семилетним навечно. Ну разве можно предположить, чтобы где-то на свете был Коко, который однажды отпраздновал совершеннолетие?
Однако теперь Коко исполнялось восемьдесят, и его родные попросили самого старого друга написать в честь юбиляра поздравительную речь.