Вечер накануне он провел в обществе молодого художника, преподававшего в Колледже Фэрхейвена, того самого профессора, который, хотя отец Марк ничего не знал об этом, отобрал для городской выставки работы Кристины Роби и Джона Восса. Художник и священник познакомились месяцем ранее на литейном предприятии в Бате, где проходил митинг против выполнения заказа на оковку очередной атомной подлодки. Обоих арестовали за незаконное вторжение на территорию завода и вскоре отпустили. Но пока их держали в кутузке, отец Марк заподозрил, что молодой художник – гей.
К каким выводам насчет священника пришел сам художник, отец Марк мог только гадать, но несколько дней спустя он получил от художника письмо с просьбой навестить его в студии при колледже. Письмо пришло во вторник, и, прочитав его, отец Марк с бьющимся сердцем поймал себя на размышлениях о времени: почему оно вдруг замедлилось и как бы его подстегнуть. Обычно он прикалывал приглашения к доске объявлений на кухне, чтобы не забыть о них, но в данном случае отнес письмо в свою комнату и положил в средний ящик письменного стола среди рутинной переписки, словно близость к бытовой проблематике волшебным образом превратит это письмо в обыденное и мало что значащее.
Как же. В первый день он лазил в ящик раз пять и перечитывал письмо, пока не выучил наизусть. Кроме предложения взглянуть, над чем он сейчас работает, художник упомянул о духовной проблеме, которую он хотел бы обсудить с отцом Марком. Наступила среда, и долее отец Марк был не в силах себя обманывать: он прячет письмо – поступок, разъяснивший ему все, что требовалось. Вдобавок это откровение не оставило ему выбора – он должен порвать письмо, что он и сделал, переместив обрывки в мусорную ведро, стоявшее рядом с письменным столом, после чего отправился в церковь, где зажег свечу и преклонил колени у боковой створки алтаря, чтобы вознести благодарственную молитву.
Не успел он приступить к молитве, как услыхал шорох за спиной и, мигом обернувшись, увидел, как отец Том скрывается в исповедальне. Старик явно следил за ним, и отец Марк списал бы пакостное поведение коллеги на старческую деменцию, не захлестни его страшный праведный гнев. Он рванул к исповедальне, выволок старого священника и повел его за руку обратно в ректорский дом, отчитывая по пути. Когда они явились на кухню миссис Уолш, старик стыдливо свесил голову и был настолько жалок, что отец Марк, смягчившись, сказал ему, что, конечно, он его прощает. Однако в церковь для завершения молитвы он не вернулся. Молитва есть молитва, оправдывался он перед собой, и неважно, где ее возносят, и отец Марк решил заняться этим в уединении своей комнаты. Стоило ему оказаться в комнате, как он подумал, что накручивает себя, придавая письму чересчур большое значение. Почему бы не предположить, что приглашение было совершенно невинным, и почему с тем же легким сердцем не принять его? Не художник, но отец Марк своими метаниями и раздумьями превратил письмо в нечто греховное. К счастью, он порвал письмо лишь на четыре части. Катушка скотча хранилась в его письменном столе.
Художник, как узнал отец Марк, приехав в его студию в среду, вырос в Никарагуа, его отец – американец, дипломат на невысокой должности – погиб в автокатастрофе, а мать была уроженкой Манагуа. Юношей он уехал в Соединенные Штаты учиться, но после того, как сандинисты лишились власти, на родину не вернулся. Его картины – отец Марк нашел их экстраординарными – по тематике и образности были явственно религиозными и напрочь лишенными иронии. Американские художники более не способны творить без иронии, согласился молодой человек с отцом Марком, чье замечание ему понравилось. И хотя в его работах, выставленных в студии на верхнем этаже краснокирпичного здания в центре Фэрхейвена, не было ничего “такого”, отец Марк уехал домой в твердой уверенности, что художник – гей. Лишь по дороге в Эмпайр Фоллз он сообразил, что духовная проблема, упомянутая художником, так и не была затронута.
Затронули ее через два дня в разговоре по телефону. Отец Марк ответил на звонок из своей комнатушки, намеренно оставив дверь открытой. Молодой преподаватель визуальных искусств начал с извинений за то, что вытащил отца Марка в такую даль, в Фэрхейвен, а сам так и не набрался мужества заговорить о том, что его тревожило. Нет-нет, все в порядке, отвечал отец Марк, только из-за картин стоило поехать. Все очень просто, продолжил молодой человек, ему было очень приятно беседовать с отцом Марком, настолько, что он не осмелился сказать то, что его новому другу могло бы показаться мерзким. То есть он надеялся, что они друзья. Но уже в среду ему стало стыдно за себя по многим и не очень простым причинам, и он решил, что лучшее и единственно достойное, что он может сделать, – признаться в своей сексуальной ориентации.
Да, сказал отец Марк, глядя на отца Тома, возникшего в дверном проеме, где он стоял как вкопанный, пока отец Марк жестом не велел ему двигаться дальше. Если старый священник и помнил, хотя бы отчасти, о том, что произошло между ними несколькими днями ранее, виду он не подавал. По разумению отца Тома, подслушивать чужие телефонные разговоры было почти так же здорово, как выслушивать исповеди.
Многозначительное молчание – вот чего он больше всего боялся, выпалил молодой художник, он был явно расстроен. Отец Марк поспешил объяснить, что его отвлекли, а его молчание не подразумевало ни потрясения, ни разочарования, ни отвращения. Он заверил молодого человека, что больше их беседе ничто не помешает, и затем они говорили еще с полчаса, а отец Том в течение этого времени четырежды находил предлог, чтобы пройти мимо открытой двери.
Кризис веры у художника был вызван предательством друга, который – вы не поверите, сказал он – тоже был священником. Они не виделись лет десять с тех пор, а познакомились в Техасе, где у художника была аспирантура, и оба принимали активное участие в движении “Приют”, помогая нелегальным чужакам пересекать границу Соединенных Штатов, обеспечивая их временным прибежищем и в конечном счете поддельными документами, позволявшими устроиться на работу. Беженцы отдавали все свои сбережения “койотам”, контрабандистам, переводившим их через границу и бросавшим погибать от голода и жары под техасским солнцем, в пустыне, где их подбирала полиция и водворяла обратно за границу. Немногие счастливчики, проскользнувшие сквозь эту сеть, не требовали ничего, кроме тяжелой грязной работы, которой большинство американских рабочих брезговали, и половину своих скудных заработков они отправляли своим семьям в Гватемалу, Сальвадор, Никарагуа или Мексику.
Обоих активистов регулярно арестовывали, и однажды в тюрьме молодой художник признался священнику, что, будучи геем, в церкви, где отношение к ему подобным становится все враждебнее, он чувствует себя таким же чужаком, вынужденным терпеть незаслуженные обиды, как и те нелегалы, которых выгружают из грузовиков в потемках, предоставляя самим выбираться из техасской пустыни либо погибнуть там. Если для него нет места в католической церкви, куда же ему идти?
Священник постарался, как никто прежде, утешить его душу и разум, сказав, что церковь – это целый мир и, как всякий мир, она огромна и разнообразна. Она привечает всех детей Господних. Верно, находится немало людей, кто поносит то, чего не понимает, из-за них церковь порою кажется тесной и холодной, как тюремная камера. Куда лучше не забывать, с кем сам Христос водил дружбу во время краткого пребывания на земле. Куда лучше быть отверженным здесь, чем на небесах. Однако священник строго напомнил молодому человеку, что Бог требует от него послушания в той же степени, какую предписывает и другим детям своим. В глазах Господних распутство и легкомыслие – тяжкие провинности, независимо от сексуальности.