Его теплая грудь была похожа на остров, поросший кустарником.
– А ты была замужем? – спросил он.
– Однажды была. Только это длилось недолго. И вообще будь я мужчиной, я бы никогда не женилась.
– Почему?
– Не вижу смысла. Впрочем, для женщины в этом тоже нет смысла.
– Неужели?
– Ну, если только она мечтает целыми днями драить кастрюли.
– Но ты все-таки вышла замуж?
– Так было принято, ты разве не помнишь? Все девушки хотели замуж, чтобы заниматься сексом легально. Без штампа в паспорте это не поощрялось.
– Как ты цинична.
– В двадцать лет я такой не была.
– Но тебе все же хотелось секса?
– Такого, чтоб от одной мысли намокли трусы? Нет. Скорей хотелось любви. И я думала, что это одно и то же. Увы, иллюзии давно испарились.
– Разве? – он положил руку мне на бедро.
– Слушай, если ты хочешь еще раз меня трахнуть, не задавай лишних вопросов.
– Но ты… так совершенна и так порочна… Прости, я не хотел этого говорить.
– Само вылетело? Где ты нахватался такого гламура? Или так в Латвии говорят?
Похоже, я слишком много болтала. Но только потому, что боялась сформулировать даже про себя, что это тот самый мужчина, которого я ждала всегда. И что скоро его не будет рядом, поэтому нужно наслаждаться тем, что есть. И мне очень хотелось закричать от любви.
Я опять очнулась в десятом часу и, едва продрав глаза, сразу потянулась к бутылке с остатками виски, как заправская пьяница. Сделав глоток из горла, почти очнулась и попыталась собраться с мыслями, однако в башку упорно лезла фраза, которую я однажды слышала мимоходом в доме своего мужа. Там вообще частенько отправляли в эфир сокрушительные высказывания, чаще всего чужие, но оформленные как собственные. На второй год семейной жизни я научилась различать, что к чему. Так вот, в числе прочего там было сказано, уж не помню, по какому поводу, что люди делятся на две категории: те, у кого револьвер заряжен, и те, которые копают. Мы с Сергеем точно копали. Мы были могильщики. Поэтому следовало спешить, пока не закопали нас. Следовало жить вперед вопреки радиации и привычке врать себе, вынесенной оттуда, из нашей общей юности.
1987
Той зимой Фимбульветр, в январе восемьдесят седьмого, слезы застыли капельками горного хрусталя на моих ресницах, когда я бежала домой после комиссии по распределению, стекла очков заиндевели, и мне пришлось снять очки и передвигаться почти на ощупь, хотя и знакомым маршрутом – вниз, вниз, вниз, а потом направо и снова вниз, к родному подъезду, в котором пахло выпечкой и еще чем-то домашним и до боли родным.
К пятому курсу мы все успели прекрасно понять, что наш город – это дыра в мировой заднице, но существовали и местечки поглубже, непосредственно в прямой кишке, которые так и назывались – глубинкой. В одно из таких мест меня распределили учителем иностранного языка, в царство льда Нифльхейм
[9] к северу от бездны Гинунгагап
[10]. На самом деле, конечно, поселок назывался Кестеньга и располагался в Лоухском районе на границе с Мурманской областью, но я-то знала, что именно там находится Нифльхейм, сумеречный мир, упомянутый в младшей Эдде. И это меня, отличницу и гордость факультета, собирались засунуть куда подальше, потому что из Москвы еще осенью поступил сигнал об административном правонарушении и, возможно, нетрудовых доходах…
У меня перед глазами так и маячило бледным пятном лицо декана, который выговаривал мне: вот что, милочка, государство вас пять лет бесплатно учило, теперь пора отдавать долги, да вам и полезно будет узнать, как достается трудовая копейка, а то, я смотрю, курточка на вас импортная, – из-за мороза мы все сидели в верхней одежде. И гостиницу припомнил, в которой меня неоднократно видели с финнами в вечернее время. А я ничего не могла ему ответить, потому что слова у меня в горле застыли на лету комочками льда, и мне пришлось проглотить их одно за другим, и живот сковал пронзительный холод.
Да, предположим, тот московский «комсомолец» и взаправду оказался упоротым комсомольцем и отправил сигнал в наш универ о том, что студентка посмела оказать вооруженное сопротивление контролерам троллейбуса. Я же сказала ему, где учусь и на каком факультете, на этом горят все честные люди – именно на своей бесхитростной правде. Потому что они могут предъявить только правду, а нечестные – все что угодно, и последнего всегда оказывается больше… Но откуда вдруг в деканат просочились сведения о гостинице, да и еще и финнов туда приплели? Хотя и в этом была доля правды.
«Значит, неблагонадежная, – вот что вместо слов утешения услышала я от мамы. – Значит, что-то где-то сказа-ала». В минуты гнева мама из учительницы английского превращалась в деревенскую бабу, даже акцент у нее появлялся местный, простонародный, выныривал из глубин сознания или даже из подсознания, из деревни Растрепино. «Ничего, поживешь в поселке, может, дурь-то из тебя повыветрится. А то раскатала губу на аспирантуру, пигалица». Мама пила чай с клубничным вареньем, которое прислала ей тетя Катя из деревни Растрепино. Она даже не оторвалась от чашки, когда я с перекошенным ртом пыталась пожаловаться ей на мировую несправедливость.
– Не хочешь в деревню – замуж выходи, как путние люди. Надо было раньше об этом думать, а не с финнами по гостиницам шляться.
Да, это так. Все, кто успел выйти замуж, остались при мужьях и получили свободное распределение. Тогда это было совсем не страшно, потому что без работы не оставался никто, пристраивали абсолютно всех. И даже если кто не хотел работать, заставляли насильно. Только я, Соня Крейслер, очкастая жирдяйка, отличница и зеленая гусеница, пожиравшая книжные страницы, теперь должна была отдать государству долг, потому что вовремя не подсуетилась. И вляпалась.
Господи, что же делать? Выйти замуж мне было решительно не за кого. Начнем с того, что никто мне ничего такого и не предлагал. А сама я любила в те годы финского писателя Валтари. Но он уже давно умер, причем плохо кончил, в дурдоме.
Я закрылась в своей комнате и вволю наревелась, причем плакала в голос, как принято у нас на севере, потому что считается, что если плачешь в голос, то отпускает. Меня, например, не отпустило внутри, просто кончились слезы, иссякли, как вода в сливном бачке. И я решилась позвонить давнему папиному другу профессору Блинникову, который работал в университете на кафедре русской литературы и который, как я надеялась, мог мне чем-то помочь, хотя чем он мог помочь, когда работал на другой кафедре и, что самое главное, все было уже давно решено за меня. Но я все равно позвонила. Так, мол, и так, Петр Иванович, распределили меня на Крайний Север учительствовать вместо обещанной аспирантуры, как я туда поеду и как я маму оставлю… Профессор Блинников выругался длинно и грязно, так, что у меня даже покраснели уши, и пообещал завтра же поговорить с деканом.