— Может, я так и сказал.
— Ты действительно считаешь его таковым?
— Он мог бы им быть.
— Что, даже лучше, чем Тони? Лучше, чем Эмма?
Меня передергивает от того, что он называет их запросто по имени, и я отвечаю:
— Вероятно.
— Лучше, чем я? Лучше, чем я, Захарий? — Он откидывает голову немного назад, как будто собирается прополоскать горло.
— Ему просто не дают шансов проявить себя.
— Не говори ерунды.
Он убирает ноги со стола и кладет нож для вскрытия конвертов рукояткой ко мне.
— Здесь свобода выбора, как при демократии, тебе не кажется? — продолжает он. — Равные возможности, как при капитализме. У нас у всех есть шанс, вплоть до тупейшего из посыльных. Если ты попытаешься, если ты действительно хорошо постараешься, ты сможешь преуспеть. Я твердо убежден в этом. Я убежден.
Я откидываюсь назад в кресле и немного отодвигаюсь, пытаясь побороть искушение схватить нож для конвертов и вонзить ему в адамово яблоко.
— Но очень похоже на то, — говорю я, — что эта система благосклонно относится к одним и безжалостно трахает других. Вне зависимости от того, насколько усердно они работают.
— Да. И это самое лучшее в этой системе, — подводит итог нашего разговора Марк Ларкин.
День за днем проходят в повисшем в воздухе напряжении. Это похоже на ожидание палача, который должен появиться в твоей камере в семь часов утра, но вваливается в нее только к одиннадцати ночи. Я сижу напротив Нолана, даже не намекнув ему о том, что его собираются перевести. Мы ведем вежливую беседу — о погоде, о журналах, о слухах, — и, как всегда, я нахожу его невыносимым, но теперь к этому примешивается чувство сострадания. То жирное пятно стало дамокловым мечом, который теперь в любую секунду может снести ему голову с плеч.
Но настанет ли это «в любую секунду» когда-нибудь?
— Ты давно мне ничего не показывал, — говорю я ему как-то.
— Ты это о чем?
— О твоих рукописях. О коротком рассказе или главе из романа.
Несколько крошек с пирожного падают на пол и на стол.
— Я думал, что тебе это неинтересно.
Я пожимаю плечами и говорю:
— Это всегда интересно узнать — на пороге чего стоит человек, сидящий в метре от тебя.
— Хорошо, а ты на пороге чего?
— Ничего.
— Я отдал кое-что издателю на рассмотрение. Роман.
Ого?! Его что, собираются опубликовать? Внезапно мое чувство сострадания к нему куда-то улетучивается…
— У тебя есть свой агент?
— Нет. Я просто отослал рукопись в пару мест.
— Полностью по собственной инициативе?
— Да. С того момента уже прошло месяца четыре.
Фью! Его рукопись лежит в самом основании пирамиды из других романов, воспоминаний, поэзии, собирая пыль и желтея от времени.
— Ну, желаю тебе удачи.
Он благодарит меня.
В кофейне я сообщаю Вилли и Лиз:
— Нолана «уходят».
— Откуда ты знаешь? — спрашивает Лиз.
— Маленькая птичка насвистела. Могу только сказать, что это была ласточка.
— Ты определенно порхаешь в нужной стае, — ворчит Вилли, — если твоя маленькая птичка — Ласточка
[19].
— Ладно. Заткнись.
— А кто придет, если его переведут?
— Мое имя не всплывало? — спрашивает Лиз. — Хотя, вероятно, нет.
— Нет. Но Тедди Рузвельт сказал, что «нутро этого здания кишит претендентами».
— Господи, — произносит Лиз, — я никогда раньше не представляла себя ленточным червем.
— Ты перейдешь, — спрашиваю я Вилли, — если тебе предложат?
— Боюсь, что у меня не будет выбора.
В молчании мы допиваем кофе; я думаю о Вилли, который будет сидеть напротив меня, с девяти до шести каждый день, месяц за месяцем… если он столько протянет. Он — мой лучший друг. Но хочется ли мне этого на самом деле?
— Ты давно не приглашал меня к себе домой на ужин, Нолан, — говорю я.
— Ты все равно бы не пришел.
— Как Джанет?
— Она простыла на прошлой неделе. Была больной, как паршивая, старая собака, насквозь промокшая от дождя, как мокрая мешковина, валяющаяся в сточной канаве.
Я поднимаю брови и спрашиваю:
— Но простуда у нее прошла?
— Да. Она выздоровела.
— Мы все должны отметить это походом куда-нибудь.
— Все? Кто это — все?
— Ну, сам знаешь… ты, Джанет… я.
— Можно.
Мои нервы напряжены до предела… Если Марк Ларкин собрался избавиться от Нолана, так пусть он уже сделает это! Особенно до того, как меня угораздит отправиться на ужин с этой парочкой.
— Ты уже принял решение? — спрашиваю я Марка Ларкина, зайдя к нему по делу.
— По поводу?
— По поводу Нолана?
— А, Нолана, нет. Забудь о Нолане.
— Не могу! Он сидит ко мне ближе, чем я сам! Чего ты ждешь?
— Ты думаешь, это так легко, Захарий?
Да, я уверен, что для него это легко, и он наслаждается всемогуществом.
Он называет несколько фамилий сотрудников редакции — могу поклясться, что он сказал «Джон Барсад» (но разве это не имя персонажа из «Сказания о двух городах»?), — которых ему навязывает отдел по работе с персоналом.
— А Вилли? — спрашиваю я.
— Ничего определенного, старичок. У меня сейчас кое-какие дела. У тебя, кстати, тоже. Хорошо?
На следующий день я стою на коленях возле факса, меняя бумагу. Внезапно пара пыльных башмаков «Воллабис» Нолана Томлина появляется прямо перед моим лицом.
Я поднимаюсь.
— Ты, долбаный сукин сын, — выпаливает он.
— О чем ты говоришь?
— Меня только что уволили, — тычет он пальцем мне в грудь.
— А я тут при чем? Это не я…
Он больно наступает грязным ботинком мне на ногу:
— Ты знал, что меня собираются уволить. Скажешь, не так?
— Нет. Клянусь! — Я так напуган, что мне приходит в голову: лучше сказать правду. — Марк Ларкин говорил мне, что переводит тебя на другую работу. Вроде бы в другой журнал или другой филиал. Он ни разу не сказал, что собирается тебя уволить.
— Он предложил мне работу корректора в журнале «Зэки», Зест.