Я пытался хоть что-то о ней выведать, но она уклонялась от ответов. Когда я спросил, как ее фамилия, она ответила, что ее зовут С. Тилоттама. На вопрос о том, что обозначает С., она ответила, что С. обозначает С. Она не отвечала и на косвенные вопросы о доме и о том, чем занимается ее отец. В то время она почти не говорила на хинди, и я предположил, что она южанка. По-английски она, как это ни удивительно, говорила без акцента, если не считать того, что иногда смягчала «з» и у нее получалось «с», например, она говорила «сонт» вместо «зонт». Думаю, что родом она была из штата Керала.
Потом выяснилось, что в этом я был прав. Что касается остального… Я выяснил, что она вовсе не уклонялась от ответов; она действительно не могла правдиво ответить на обычные для колледжа детские вопросы: «Откуда ты? Что делает твой отец?» — и так далее, и тому подобное. Из слухов и сплетен я узнал, что ее мать одинока, потому что муж оставил ее — или она его оставила. Говорили также, что он умер. Все это было подернуто дымкой таинственности. Никто не мог найти для нее место в этом мире. Ходили слухи, что она — приемное дитя. Но ходили и другие, противоположные слухи. Потом я узнал — от записного сплетника с младшего курса, парня по имени Маммен П. Маммен, земляка Тило, — что верны были оба эти слуха. Ее мать была ее настоящей матерью, но сначала бросила ее, а потом удочерила. В их маленьком городке это случилось после скандала, неуместной любовной истории. Мужчина был из касты неприкасаемых («Парайя», — шепотом сказал Маммен П. Маммен, словно произнести это слово вслух уже означало оскверниться), и от него отделались, как отделываются в таких ситуациях семьи из высших каст — в данном случае сирийские христиане Кералы. Мать Тило отослали с глаз долой до родов, а потом отдали малютку в христианский приют. Через несколько месяцев мать явилась туда и удочерила собственное дитя. Семья отвернулась от женщины. Она так и не смогла выйти замуж. Для того чтобы заработать на жизнь, она открыла небольшой домашний детский сад с начальной школой, который со временем превратился в успешную среднюю школу. Женщина — по вполне понятным причинам — так и не призналась, что она родная мать Тилоттамы. Собственно, это все, что я знал.
Тилоттама никогда не ездила домой на каникулы и никогда не говорила почему. К ней тоже никто не приезжал. Деньги на учебу она зарабатывала трудом чертежницы в архитектурных фирмах в свободное от учебы время. В общежитии она не жила, говорила, что ей это не по карману, и снимала жалкую хибарку в расположенных неподалеку трущобах, приютившихся возле старой разрушенной крепостной стены. К себе Тило никого не приглашала.
Во время репетиций «Нормана» она называла Нагу Нагой, но ко мне, по неизвестной мне причине, обращалась исключительно как к Гарсону Хобарту. Вот так мы с Нагой, студенты-историки, наперебой ухаживали за девушкой, у которой не было прошлого, семьи, родины и даже дома. Собственно, Нага не ухаживал за ней. В то время он был очарован и заворожен только самим собой и никем другим. Он заметил Тило и включил свое обаяние (весьма и весьма мощное), как включают фары автомобиля, и сделал это только потому, что она не обращала на него внимания. Нага не привык к такому отношению.
Я так и не смог до конца разобраться в том, какие отношения на самом деле связывали Мусу — Мусу Есви — с Тило. В обществе они никогда не демонстрировали открыто своих чувств и вели себя очень сдержанно. Иногда они больше походили на брата и сестру, нежели на влюбленных. На архитектурном факультете они учились в одной группе. Оба были одаренными художниками. Я видел некоторые их работы: выполненные Тило углем и мелом портреты и акварели Мусы, изображавшие развалины старых городов Дели, Туглакабада, Фероз-Шах-Котлы и крепости Пурана-Кила, а еще его же карандашные наброски лошадей, даже их частей — го́ловы, глаза́, развевающиеся гривы и отдельно скачущие копыта. Однажды я спросил, откуда берутся рисунки — срисовывает ли он их с фотографий, или копирует с книжных иллюстраций, или рисует их с натуры (может быть, у него дома, в Кашмире, были лошади). Он сказал, что лошади ему снятся. Этот ответ меня не удовлетворил. Я плохо, почти никак, не разбираюсь в живописи, но на мой любительский взгляд, его и Тило рисунки были отчетливыми и поразительными. Помнится, у них обоих был одинаковый почерк — угловатый, почти каллиграфический. Такому письму учили в архитектурных учебных заведениях до наступления эпохи всеобщей компьютеризации.
Не могу сказать, что я хорошо знал Мусу. Он был спокойный, всегда консервативно одетый парень, плотно сбитый и невысокий — не выше Тило. Его застенчивость, возможно, объяснялась тем, что он не слишком бегло изъяснялся по-английски и говорил с довольно сильным кашмирским акцентом. В компаниях он никогда не старался привлечь к себе внимание, что, наверное, требовало от него некоторого искусства, ибо он был красив той поразительной красотой, какой отличаются многие молодые кашмирцы. Он был хоть невысок, но широкоплеч, за сухощавостью угадывалась незаурядная, выносливая сила. Он коротко стриг свои черные, как вороново крыло, волосы, а глаза у него были карие, с зеленоватым оттенком. Он был всегда гладко выбрит и белизной кожи сильно отличался от смуглой Тило. Я очень хорошо помню две его черты: щербинку в передних зубах, которая делала мальчишеской его улыбку (хотя он крайне редко улыбался), и его руки — это не были руки художника — то были руки крестьянина, большие, с толстыми короткими пальцами.
Для Мусы были характерны мягкость и безмятежное хладнокровие, что мне нравилось, несмотря на то что именно эти черты, сливаясь, с большой вероятностью могут сделать человека чудовищем. Я абсолютно уверен, что он прекрасно видел, какие чувства я испытывал к Тило, но не выказывал ни опасений, ни торжества. Это было, на мой взгляд, громадным достоинством. В его отношениях с Нагой такого хладнокровия не было, но здесь дело было больше в Наге, нежели в Мусе. Нага становился особенно неуверенным и неловким в его присутствии.
Контраст между этими двумя людьми был просто разительным. Если Муса был воплощением (или во всяком случае производил впечатление) солидного, надежного, как скала, человека, то Нага был ветреным и переменчивым. Рядом с ним было невозможно чувствовать себя спокойно. Он был незаурядным актером: громогласным, остроумным, задиристым и неприкрыто, жизнерадостно безжалостным с людьми, которых ему хотелось публично осмеять. Нага был хорош собой, строен, в нем было что-то мальчишеское, а кроме того, он прекрасно играл в крикет (был подающим), обладал мягкими, слегка вьющимися волосами и носил очки. Это законченный портрет холодного, интеллектуального спортсмена. Однако дело было не только и не столько во внешности. Девушкам он нравился своей неуемной шаловливостью. Они легкомысленной толпой вились вокруг него, ловя каждое его слово и глупо хихикая даже над тем, что вовсе не казалось смешным. За чередой его девушек было невозможно уследить. Он, как добросовестный актер, был чем-то похож на хамелеона — он мог менять свою внешность — не поверхностно, а радикально — в зависимости от того, кем он хотел быть в каждый данный момент. Пока мы были молоды, это казалось забавным и бодрящим. Все ждали, каким будет следующий аватар Наги. Но когда мы повзрослели, это начало восприниматься как утомительная пустота.