С наступлением зимы у Бандикута начался глубокий грудной кашель. Анджум поила ее с ложечки молоком с куркумой и не спала ночами, прислушиваясь к хриплому, свистящему дыханию девочки и сходя с ума от бессилия. Анджум пошла в даргу хазрата Низамуддина Аулии и поговорила с одним не слишком корыстным, давно знакомым ей кадимом, рассказала о болезни Зайнаб и спросила, как положить конец козням Саиды, как покончить с ее сифли джааду. Дело пошло вразнос, заявила Анджум кадиму, и дело не только в болезни Зайнаб, нет, нет, все куда серьезнее, и только она, Анджум, знает, в чем дело, и поэтому несет ответственность за последствия. Она готова на все, чтобы сделать то, что надо сделать. Она, сказала Анджум, готова заплатить любую цену и, если надо, пойдет ради этого на виселицу. Саиду надо остановить, и Анджум пришла сюда, чтобы заручиться благословением кадима. Анджум вошла в театральный раж, на нее стали оглядываться, и кадиму пришлось приложить немало усилий, чтобы ее успокоить. Он спросил Анджум, посещала ли она даргу хазрата Гариба Наваза в Аджмере с тех пор, как в ее жизни появилась Зайнаб. Когда же Анджум ответила, прикрываясь разными причинами, что не смогла пока этого сделать, кадим сурово отчитал ее, сказав, что проблема именно в этом, а не в черной магии. Он отругал Анджум за веру в колдовство, обвинил в поклонении вуду, напомнив, что для таких случаев и существует ее защитник хазрат Гариб Наваз. Ему не удалось окончательно убедить Анджум, но она согласилась, что то, что она три года не посещала Аджмер-Шариф, было серьезной ошибкой.
Только в конце февраля Зайнаб оправилась настолько, что Анджум решила, что сможет оставить ее на несколько дней. Закир Миан, владелец и директор магазина цветов, согласился поехать вместе с Анджум. Закир Миан был другом Мулаката Али и знал Анджум с рождения. Ему было уже далеко за семьдесят, и он был слишком стар для того, чтобы смущаться общества хиджры. Магазин Закира Миана, собственно говоря, представлял собой невысокую цементную платформу площадью не более одного квадратного метра, ютившуюся под балконом родного дома Анджум, на углу между Читли-Кабаром и Матия-Махал-Чоком. Эту платформу Закир Миан арендовал сначала у Мулаката Али, а теперь у Сакиба. Торговал он цветами уже пятьдесят лет. Сидя на подстилке из мешковины, он целыми днями мастерил гирлянды из красных роз и (отдельно) из новеньких банкнот, которые он сворачивал в трубочки или складывал в крошечных птичек — для невест, вплетавших их в венки на день свадьбы. Главной заботой Закира Миана всегда была необходимость поддерживать розы свежими и влажными, а банкноты хрустящими и сухими на ограниченном пространстве его магазина. Закир Миан сказал, что ему надо съездить в Аджмер, а потом в Ахмедабад в Гуджарате, где у него было какое-то дело с семьей его жены. Анджум была готова ехать с Закиром в Ахмедабад — лишь бы не подвергаться риску быть оскорбленной или униженной (как от избыточного внимания, так и от пренебрежения), что было бы неизбежно, случись ей возвращаться из Аджмера одной. Закир Миан, со своей стороны, был уже стар и немощен, и он был рад, что Анджум поможет ему с багажом. В Ахмедабаде Закир Миан намеревался посетить гробницу Вали Дакхани, писавшего на урду поэта семнадцатого века, прозванного поэтом любви, которого безумно любил Мулакат Али, тоже искавший его благословения. Они составляли план путешествия, смеясь и повторяя любимое двустишие Мулаката Али:
Джисей исхк ка тиир каари лаге
Усей зиндаги киуун на бхари лаге
Кого сразил лук ангела любви,
Придавит горесть бытия, увы.
Через несколько дней они сели в поезд. В Аджмер-Шарифе они провели два дня. Анджум протолкалась сквозь толпу паломников и купила за тысячу рупий зеленый с золотом чадар
[16], чтобы пожертвовать его хазрату Гарибу Навазу от имени Зайнаб. Каждый день Анджум звонила по таксофону в Кхвабгах. На третий день, переживая за Зайнаб, она позвонила с вокзала, прежде чем сесть в экспресс «Гариб Наваз», идущий в Ахмедабад. После этого ни от Анджум, ни от Закира Миана не было никаких вестей. Его сын позвонил родственникам матери в Ахмедабад, но к телефону никто не подошел.
* * *
Вестей от Анджум не было, но новости из Гуджарата были ужасны. Железнодорожный вагон был подожжен какими-то преступниками, которых газеты называли «выродками». Шестьдесят паломников-индусов сгорели в огне заживо. Паломники возвращались домой из Айодхьи, куда они отвезли церемониальные кирпичи, предназначенные для фундамента большого индуистского храма, который предстояло возвести на месте старой мечети. Мечеть, Бабри-Масджид, была снесена десять лет назад бушующей, разъяренной толпой. Главный министр Гуджарата (бывший тогда в оппозиции и наблюдавший, как вопящая толпа разрушала мечеть), заявил, что поджог вагона — это, скорее всего, дело рук пакистанских террористов. Полиция, согласно новому закону, арестовала сотни мусульман — все они, с точки зрения полиции, были пособниками пакистанцев, живших в районе железнодорожного вокзала, — и бросила их в тюрьмы. Главный министр Гуджарата, лояльный член Организации (так же как министр внутренних дел и премьер-министр), готовился в это время к переизбранию. Он появился на телевидении в шафрановой курте и с пятном киновари на лбу, и, глядя на зрителей холодными мертвыми глазами, объявил, что тела сожженных индусских паломников будут доставлены в Ахмедабад, столицу штата, где их выставят на всеобщее обозрение для публичного оплакивания. Пронырливое «неофициальное» лицо неофициально же объявило, что каждое подобное действие вызовет равное по силе противодействие. Конечно же, это лицо не признавало Ньютона, потому что в удушливом климате страны официально считалось, что всю науку изобрели древние индусы.
Противодействие, если это можно так назвать, не было ни равным по силе, ни противоположно направленным. Убийства продолжались несколько недель, и не только в городах. Толпы фанатиков были вооружены мечами и трезубцами, а головы их были обмотаны шафрановыми головными повязками. На руках у активистов были адреса мусульманских домов, учреждений и лавок. Толпы орудовали газовыми баллонами (этим объяснялось их отсутствие в магазинах). Если раненых доставляли в госпитали, то толпа штурмовала госпитали. Полиция даже не регистрировала убийства. Чины полиции вполне резонно утверждали, что для регистрации им надо видеть трупы. Самое отвратительное заключалось в том, что полицейские часто были частью толпы, а когда толпа кончала свое дело, трупы было уже невозможно опознать — они даже не были похожи на трупы. Никто не стал возражать, когда Саида (которая любила Анджум, не ведая о ее мрачных подозрениях) предложила выключить мыльные оперы и включить новостной канал в призрачной надежде, что, может быть, им удастся хоть что-нибудь узнать о судьбе Анджум и Закира Миана. Когда возбужденные корреспонденты, крича, вели свои репортажи из лагеря беженцев, где теперь жили тысячи изгнанных из Гуджарата мусульман, в Кхвабгахе выключали звук и вглядывались в фон, надеясь увидеть Анджум и Закира Миана, стоящих в очереди за едой и одеялами или жмущихся друг к другу в палатке. По слухам, обитательницы Кхвабгаха знали, что гробницу Вали Дакхани разрушили до основания и через это место проложили асфальтированную дорогу, стерев всякое воспоминание о том, что его могила когда-то существовала. (Ни полиция, ни толпы, ни главный министр ничего не могли поделать с тем, что люди продолжали возлагать цветы на середине дороги, в том месте, где прежде была гробница. Проезжавшие автомобили превращали цветы в кашу, но на ее месте появлялись новые цветы, и кто смог бы хоть что-то сделать со связью между раздавленными цветами и поэзией?) Саида обзвонила всех своих знакомых журналистов и членов неправительственных организаций, прося их о помощи, но никто не был в силах помочь. Недели шли за неделями, но никаких вестей не было. Зайнаб окончательно поправилась и снова пошла в школу, но, вернувшись домой, постоянно капризничала и ни на шаг не отходила от Саиды.