Моя партия заменила мне отца и мать. Многое она делает неправильно и часто ошибается. Убивает не тех людей. Женщины вступают в партию, потому что они революционерки, но не только поэтому. Они идут в партию, потому что не могут больше выносить домашнее насилие. Партия утверждает, что мужчины и женщины равны, но в самой партии многие сами не очень хорошо понимают, что это значит. Я знаю, что товарищ Сталин и председатель Мао сделали много хорошего, но они сделали и очень много плохого. Но я не могу покинуть партию. Я увидела много хороших людей на Джантар-Мантар и решила оставить там Удайю. Я не могу быть такой, как вы и они. Я не могу объявлять голодовки и подавать петиции. В этом лесу полиция каждый день сжигает дома, убивает и насилует бедных людей. В городах есть вы — люди, которые борются по-своему и проводят акции. Но здесь, в лесу, есть только мы. И я возвращаюсь в Дандакаранью, чтобы жить и умереть с оружием в руках.
Спасибо, товарищ, что вы прочитали это.
Красный салют! Лал салам!
Ревати.
* * *
— Лал салам алейкум, — таков был искренний и инстинктивный ответ Анджум на конец письма. Эта фраза могла бы стать началом нового политического движения, но Анджум всего лишь произнесла «аминь» услышанной трогательной проповеди.
Каждый из слушавших узнал, пусть и по-разному, частицу своей собственной истории, своего собственного Индопака в этом рассказе неизвестной далекой женщины, которой уже не было на свете. Это письмо заставило их сомкнуть ряды вокруг мисс Джебин Второй, как смыкают ряды слонихи при приближении опасности, неприступной крепостью оберегая детенышей — чтобы она в отличие от своей биологической матери росла защищенной, в окружении любящих людей.
Первое, что стало решать Политбюро старого кладбища, — это вопрос о том, должна ли мисс Джебин Вторая когда-нибудь узнать об этом письме. Анджум, как генеральный секретарь, была в этом вопросе непреклонна. Пока мисс Джебин, сидя на коленях у Анджум, пыталась открутить ей нос, она сказала: «Конечно, она должна знать правду о своей матери, но она ничего не должна знать о своем отце».
Было также решено с почестями похоронить Ревати на старом кладбище. Вместо тела в могилу собрались положить ее письмо. (Тило сделала фотокопию оригинала). Анджум поинтересовалась, нет ли какого-то особого ритуала для похорон коммунистов. (Она употребила вместо этого слова другое — «лал салами».) Когда доктор Азад Бхартия сказал, что, насколько он знает, коммунисты обходятся без ритуалов, Анджум возмутилась. «Что такое ты говоришь? Разве есть такие люди, что хоронят своих мертвых без молитвы?»
На следующий день доктор Азад Бхартия раздобыл где-то красный флаг. Письмо Ревати положили в запечатанный пластиковый пакет и завернули в красный флаг. Когда флаг закопали, доктор Азад Бхартия исполнил на хинди «Интернационал» и отсалютовал поднятой вверх сжатой в кулак рукой. Так завершились вторые похороны первой, второй или третьей матери (это зависит от личных предпочтений) мисс Джебин Второй.
Политбюро решило, что отныне полным именем девочки будет мисс Удайя Джебин. На могиле появилась скромная надпись:
ТОВАРИЩ МААСЕ РЕВАТИ
Возлюбленная мать мисс Удайи Джебин
Лал салам
Доктор Азад Бхартия попытался научить мисс Удайю Джебин — дочь шестерых отцов и трех матерей, сшитых вместе нитями света, — сжать кулачок, поднять его к плечу и произнести прощальное «Лал салам!» своей матери.
— …аль салям! — проворковала девочка.
11. Домовладелец
Я все еще здесь. Должно быть, вы и сами уже догадались, что я так и не добрался до реабилитационного центра. Почти полгода — с переменным успехом — длился запой, начавшийся, когда я приехал сюда. Однако сейчас я трезв — хочу подчеркнуть, пока трезв. Вероятно, так будет честнее. Почти год я особо не притрагиваюсь к спиртному, но поезд уже ушел. Меня уволили со службы. Читра меня бросила. Рабия и Аня со мной не общаются. Странно, но это не сделало меня настолько несчастным, как я опасался. Я научился получать радость от одиночества.
Последние несколько месяцев я веду жизнь затворника. Я перестал быть запойным пьяницей и стал запойным читателем. Я решил прочитать все бумаги, все до последней строчки — каждый документ, каждый рапорт, каждое письмо, просмотреть каждое видео, прочесть все заметки и исследовать все фотографии, найденные мною в квартире. Думаю, вы скажете, что это иное проявление личности, склонной к наркотической зависимости. Я согласен, хотя хочу уточнить, что под зависимостью я понимаю исключительную целеустремленность в сочетании с острым чувством вины и запоздалым, бесполезным раскаянием. Одолев весь этот странный, хаотичный архив, я попытался утихомирить свой зуд, внеся в документы логику и порядок. Наверное, это тоже можно считать дальнейшим погружением в зависимость. Как бы то ни было, я разложил все папки и фотографии в надлежащем порядке, собрал их в коробки и аккуратно их запечатал, чтобы, если придет Тило, отдать ей все это со спокойной душой. Я снял доску с заметками и фотографиями со стены и упаковал их так, чтобы она смогла восстановить доску в том же виде, в каком она здесь находилась. Я говорю об этом, чтобы вы поняли, что я поселился наконец в собственном доме. Теперь в этой квартире живу я, я сам. Идти мне больше некуда. В основном я живу на те деньги, что мне платят жильцы, арендующие квартиры на первом и втором этажах. Тило продолжает переводить деньги на мой счет, но я верну их ей, когда (если) снова ее увижу.
Должен сознаться, что мое дотошное чтение изменило мои взгляды на Кашмир. Вы можете возразить, что это очень дешевая и удобная позиция — вроде позиции генералов, которые всю жизнь ведут войны, а выйдя в отставку, вдруг становятся благочестивыми миролюбцами и противниками гонки вооружений. Единственная разница между мной и ими заключается в том, что я держу мое мнение при себе. Правда, это нелегко мне дается. Если бы я захотел, если бы я правильно распорядился моими козырными картами, то, вероятно, смог бы превратить их в серьезный капитал. Выйдя из подполья, я смог бы поднять нешуточную политическую бурю, потому что по новостям могу судить, что Кашмир после нескольких лет обманчивого затишья снова готов взорваться.
Из того, что я вижу, могу заключить, что теперь уже не силы безопасности и армия нападают на людей. Теперь все происходит наоборот. Люди — обычные люди, а не повстанцы, не боевики — нападают на солдат и сотрудников сил безопасности. Дети с камнями в руках наводят страх на солдат с автоматами; крестьяне, вооруженные дубинами и лопатами, очищают от солдат горные склоны и сметают с лица земли армейские лагеря. Если солдаты открывают огонь и убивают людей, то это приводит лишь к новым, еще более мощным, протестам. Полувоенные организации начали применять пневматическое оружие — оно ослепляет людей, но это лучше убийства, как я полагаю. Правда, в глазах общественного мнения такое оружие, пожалуй, даже хуже. Мир привык к горам трупов. Но он не привык к виду сотен ослепленных живых людей. Простите за грубость, но вы и сами можете оценить привлекательность такого зрелища. Но и это не действует. Мальчики, потерявшие один глаз, снова выходят на улицы, рискуя вторым. Что можно поделать с такой поистине всенародной яростью?