– За пререкания и разговоры в строю объявляю наряд вне очереди. – Капитан Пономарёв подождал уставного ответа, однако Салов, туго, «ну, прямо как бычок», нагнув шею, тяжело молчал. – Вам неясен приказ, рядовой Салов?
Солдат зачем-то взглянул в сумеречную даль на солнце, прорвавшееся через горы туч, потом – на ротного. Тот подметил: взгляд солдата прямой, словно луч, но в то же время мягкий, нежный. Капитан Пономарёв не выдержал отчего-то – поотвёл свои глаза, смутился.
– Что, вам неясен приказ, рядовой Салов? – Голос ротного неожиданно прозвучал так, будто задребезжал тонкий металл, пластина. «Да что со мной?! Волнуюсь? Хм, ещё чего, старый служака!»
– Есть наряд вне очереди, – отозвался, наконец, солдат.
– Встать в строй.
– Есть.
«Чудак, – заставлял себя быть миролюбивым и снисходительным капитан Пономарёв. – Ладно, обтешим помаленьку. И не таких обуздывали, да не бычков, а быков, зубров… Эх, не натворил бы чего этот пацан: вон глаза-то его азиатские какие – как будто бьёт из этих двух щёлочек по лучу. И лучи-то – да что там, можно сказать, пока ещё лучики, лучишки! – тоненькие такие, совсем беззащитные, однако ломайте их, рубите, хватайте руками – ничего с ними невозможно сделать. И чтобы их победить, нужно всего-то устранить источник. А источник-то – понимаю, понимаю! – его душа: просто хлещет из неё упрямством… Эх, не натворил бы чего мой солдатик!..»
* * *
Прошло несколько месяцев. Как подумал тогда многоопытный ротный о рядовом Салове – «не натворил бы чего», – так оно и получилось. Рядовой Салов, вечно угрюмый, непокладистый, утянутый в какие-то свои нелёгкие думки и переживания, исчез из месторасположения роты во время батальонных учений.
Накануне капитан Пономарёв собрал весь личный состав, чтобы, по своему обыкновению, да и как положено в полку, «взбодрить и поднакачать» солдат.
Собрание проходило в своих отлаженных за десятки лет очередностях: была политинформация, назидательное выступление ротного, потом рапортовали командиры взводов, вторили им сержанты, ещё было прослушивание статей устава, технических инструкций, установок. Часа три просидели, да без передышек, в духоте несусветной (рамы и форточки навеки присохшие, в толстом слое красок; наверное, ломать надо, чтобы открыть). А чуть начинали засыпать, «кемарить» солдаты, ротный мигнёт или шепнёт старшине. Тот, широкогрудый, губастый, взрёвом – «Рота, подъём! Сесть, встать! Сесть, встать! Сесть, встать!.. Очухались? Слушаем дальше».
За окном серо, сумеречно, хотя день: дождится, непогодится которую неделю. И весна была сырая, холодная, а лето и вовсе гнилое, неласковое. На синюшно загустевшем небе сталкивались, сливались или разламывались на куски отягощённые влагой облака. Капитан Пономарёв за окно не смотрит: хоть земля перевернись, хоть посреди лета сугробов понавалит пусть, а – служи, служивый человек. Капитан Пономарёв смотрит на солдат, и смотрит бдительно, нередко сурово. Никому не расслабляться! Приметил, что рядовой Салов томится, сидит тусклый, неподвижный, как каменный Будда. Глазами – в окно, в даль. «Ишь, на волю смотрит, волчонок», – и ласково, и – по неискоренимой привычке – взыскательно думается ротному. Но капитан Пономарёв человек хотя и строгий, но не злой, он понимает Салова: «Пацан ещё совсем, к мамке-папке охота, к их пирогам, к их мягким кроватям. Ничего, оботрётся мальчишка, втравится в армейскую жизнь. Парень он, кажется, неплохой. Ну да хватит о нём!.. Кто там у меня за трибуной? Чего, чего он лепечет, обормот этакий?»
– Мы стремительно выведем из автопарка всю тухнику…
Это вымолвил замкомвзвода, рослый, крупнолицый деревенский парнище, старший сержант, отменный служака. Он, учащённо-испуганно моргая, всматривался в бумагу, которую, как угольки, перебирал большими толстыми пальцами, и в его этих с детства натруженных крестьянских пальцах лист бумаги казался каким-то пустяковым клочком. Его глаза глупо расширялись, следом не менее глупо суживались: он отчаянно вычитывал про себя, очевидно отыскивая смысл. Наконец, суматошливо ткнулся лицом к бумаге и ещё раз прочитал, но уже по слогам:
– Тух-ни-ку…
Солдаты крепились, поджимались животами, но – уже невозможно. Ахнули хохотом, загоготали, заелозили, довольные нежданным спектаклем одного актёра, получив столь желанный роздых. А ротный хотя и вскинулся грозно, но почему-то снова подметил рядового Салова: единственный сидит не шелохнувшись, бескровный, – и впрямь весь окаменелый, неживой.
Старший сержант несмело глянул на ротного, – тот и написал ему выступление, но, видимо, в спешке, в извечной горячке, случающейся перед учениями, допустил досадный ляпсус.
– Наверное, товарищ старший сержант, те-е-е-ехнику, – процеженно подсказал, как пропел, ротный, подбадривающим оскалом улыбнувшись.
Тоже было смешно солдатам: их ротный, сам ротный, поёт. Однако – уже тишина, хочешь посмеяться – оставь на потом это удовольствие; после, в курилке, можно будет в волю поржать над солирующим ротным.
– Так точно, товарищ капитан! – усиленно, как бы выказывая всю великую степень своей вины, потирал плотную, «бычачью» – оценил про себя ротный – шею замкомвзвода.
За этим замкомвзвода выступал другой замкомвзвода, сержант, но тот красиво, хотя и длинно, однако совсем без бумаги, высказывался об армейском товариществе, долге, чести. Сержант косил шельмоватыми глазёнками на капитана, а тот слегка, но важно покачивал головой, словно бы говорил: «Да, да, верно, товарищ сержант». И благосклонность ротного, самого ротного, подбадривала сержанта, который ещё надеялся уволиться в запас старшим сержантом.
Собрание закончилось привычно – «Встать, смирно!». Следом – «Вольно! Выйти в коридор!». Солдаты повалили из пропотелой комнаты. Салов оставался на месте и сосредоточенно смотрел за окно. О стёкла бился дождь. Капитану Пономарёву хотелось сказать солдату что-нибудь подбадривающее, подмигнуть ему, что ли. Однако – нельзя, «не положено»! Все солдаты для него одинаковы. Проявит себя в службе – можно будет и поощрить. И, отстраняя подальше от души секундную слабинку, он несоразмерно громко – но тотчас пожалел об этом – сказал:
– Всем выйти из комнаты.
Салов, привычно присгорбленный, безучастный, вышел.
В четыре утра, самым первым из офицеров, ротный вошёл в казарму. Он был досиня выбрит, его сильные мускулистые ноги облегали начищенные до сверкающего блеска яловые сапоги, – казалось, он приготовился к какому-то важному празднеству. Чётким, но тихим шагом, поскрипывая новой портупеей, проследовал в спальню, и в сумеречную духоту ворвался его зычный, но красивый своей бодростью и свежестью голос:
– Рота, подъём! Боевая тревога!
Мгновение, ещё, быть может, полмига – и по расположению одичало забе́гали, засновали заспанные дневальные; дежурный сержант, рупором подставив к губам ладони, надсаживался, как петух:
– Всем строиться возле ружейной комнаты для получения автоматов и противогазов!