Илья забросил писать картины маслом и акварелью, потому что такая работа требовала серьёзного напряжения мысли и сердца. Его душа, быть может, перестала развиваться. Лишь время от времени набегало на него художническое томление, и он делал скорые, неясные наброски карандашом или углём. Человек, привыкший глазом, умом и сердцем к простым, понятным штрихам, краскам и сюжетам, скорее всего не смог бы разобраться в весенних набросках Ильи. Но можно было увидеть в неопределённых линиях абстрактных картинок Ильи то, что ворвалось в его жизнь: он и через рисунок и линию открывал и утверждал для себя настоящую, истинную, в его представлении, жизнь. Рисунки, нередко, были фантастическим сплетением тел, растений, облаков, ещё чего-то необыкновенного – Илья и сам вразумительно не мог объяснить самому себе, что они означают. Как, к примеру, обнажённое человеческое тело может быть связано с небом, облаками или ветвями сосен и кустарников? Но совершенно ясно Илья понимал – то, что подняло и понесло его, это – ветер чего-то нового, радостного, долгожданного в его жизни, и потому торжествующими и другой раз ликующими оказывались все его художественные работы нынешней весны.
Он словно бы взбунтовался, восстал против всего света. Не слушался родителей и учителей, уроки посещал по тем предметам, по которым сдавался экзамен, забросил художественную студию. Едва показавшись дома на глаза матери – ускользал к Галине. Дома ему было неинтересно, учиться чему бы то ни было стало противно, школу возненавидел.
Илья и Галина теперь встречались только лишь вдвоём, никаких компаний и увеселений им не надо было. Сошедшись, они ласково смотрели друг другу в глаза, зазывно улыбались, казалось, что в спешке произносили пустое и незначащее, а потом – ложились.
Однако с каждым новым днём, замечал Илья, с его женщиной стало происходить что-то странное, непонятное, раздражавшее его – она не торопилась в постель, а хотела подольше смотреть в серовато-мягкие, с азартным, нетерпеливым блеском глаза своего юного «Ильюшеньки» и разговаривать с ним, «беседовать». Она так и говорила ему, иронично, но ласково усмехаясь:
– Давай-ка, Ильюшенька, побеседуем ещё. Успокой, родненький, свои проказливые ручонки-то!
А однажды сказала ему совсем уж непостижимое для него:
– Мне бы такого мужа, как ты, Ильюшенька, мальчик мой дорогой, и я была бы самой счастливой на свете бабой.
Илья обнял её, стал приставать, призывая к ответной нежности, однако она, и виновато и вместе с тем строго улыбнувшись стиснутыми губами, отошла от него.
– Мне, миленький, го-о-орько жить, – неожиданно пропела она срывающимся голоском и вдруг заплакала.
Илья уже привык обращаться с ней запросто, без церемоний, с одним-единственным намерением, – растерялся, даже оторопел, совершенно не знал, как поступить, что сказать такое особенное, чтобы она не плакала, не сокрушалась.
Её лицо неприятно, по-старушечьи, показалось Илье, сморщилось – она уже ревела, всхлипывая глубоко, всей грудью, будто захлёбывалась. Илья – что-то же надо, наконец-то, предпринять! – заглянул в её глаза, и они, почудилось ему, чёрно вспыхнули и вроде как обожгли его. Он отвернулся, потупился. Ему хотелось, чтобы Галина стала прежней – душевной, податливой, улыбчивой, с приятным лицом. Что за слёзы! Зачем ему искривлённое её старушечье лицо! Зачем этот обжигающий огонь в глазах! Зачем столько грусти и уныния! Нужно веселиться, вкушать блаженство!
– Мне уже двадцать девять годочков, а счастье моё так и не сложилось, – пошатывало голову Галины. – Обидно, Ильюшка. Бывает, ка-а-ак зареву, запричитаю, точно покойник передо мной! Эх, что там: не покойник – то судьба моя! Одинокая я. Подруга моя Светка – так, и не подруга вовсе, а одно название. Для увеселений она, а увеселения мне противны: я ведь ой какой сурьёзный человек, – зачем-то на «старушечий», с ходу оценил Илья, манер произнесла она. – Веселюсь иногда, чтобы сбросить хандру… Детей и семьи у меня нет как нет, с соседями не сдружилась, работа у меня есть, нормальная работа, да работа-то для женщины – не главное, – вот, получается, и мыкаюсь я по жизни, такая вся неприкаянная да неустроенная. Эх, что там: сейчас таких, как я, сколько повсюду? Не счесть! Живём без пути, сами не знаем, зачем. Внешне – не инвалиды мы, не дураки, а судьбы нет у нас. И почему так? Может, Бог от нас отвернулся? – Она помолчала, прикусывая губу. – Два разочка собиралась я замуж, но чуяла сердцем, что нет её, родненькой, настоящей-то, крепкой-то любви. Сурьёзный ведь я человек – по-сурьёзному и любить хочется! – принуждённо засмеялась Галина. – Ну, и замужества мои сами собой распадались, скукоживались, не успев начаться да расцвести. Мне страстно хотелось и хочется – повстречать бы, знаешь, хорошего мужика, умного и доброго, с такими же невинными и ясными глазоньками, как у тебя, и стать с ним счастливой, жить-поживать для него и наших детишек. Хочу любви, хочу любви, – молитвенно проговорила она, призакрывая веки.
Галина по-особенному, заострённо-пытливо, своими глубокими чёрными глазами внезапно глянула на Илью. Он отчего-то смутился и покраснел, снова уставил взгляд под ноги, будто что-то отыскивал.
– Нет! – на какие-то свои мысли отозвалась женщина. – Ты ещё мальчик в коротких штанишках.
– Ой ли?! – заставил себя развязно усмехнуться Илья и крепко обхватил Галину за талию. Прибавил с неестественной для него хрипотцой: – Ты сейчас увидишь, какой я мальчик в коротких, как ты изволила выразиться, штанишках! – И он стал грубовато, наступательно ласкать её. Но она оттолкнула его.
– Ладно-ладно: мужчина, а то кто же? Что там – мужик уже! – снова вымученно, сморщенно засмеялась она.
Но усмешка тут же оборвалась – Галина задумалась и вся повытянулась в сторону неожиданно засиявшего весенним майским солнцем окна. Илья впервые отчётливо – Галина была ярко освещена – приметил, что её шея – жилистая, в морщинках, бледно-матовая, какая-то словно бы незащищённая и жалкая, и ему захотелось нежно приласкать и душевно утешать, успокаивать свою, подумал он, «несчастную», «горемычную с ног до головы» – вспомнилась ему откуда-то вычитанная красивая необычная фраза – подругу.
– О чём, Галя, ты думаешь?
Она жёстко сузившимися – будто бы прицеливалась – глазами пристально посмотрела на него.
– Я думаю о ребёнке.
– О ребёнке? О каком таком ребёнке?! – вдруг притронулась к его сердцу смутная тревога.
– О прекрасном. Маленьком. Родном. Я так хочу, Ильюшенька, счастья! Я же имею право на счастье, как и другие люди, да? Да? Ответь!
– Ну-у-у… конечно.
Илья потянулся к Галине – в нём росло желание: его женщина снова улыбалась, была душевной, податливой, её лицо вновь сделалось приятным, морщинки поразгладились, щёки порозовели, а из-под соскользнувшего халата золотисто-масляно засветились голые ноги.
Однако женщина локтём остановила Илью и попыталась, находясь в его хотя и тонких подростковых, но цепких, как лапки зверька, руках, оттолкнуть его.
– Чего ты! Я хочу с тобой по-человечьи побеседовать, – почти что выкрикнула она «побеседовать», и её лицо опять сморщилось, померкло, хотя солнце по-прежнему щедро освещало его. – Так тебе неинтересно, что́ в моей душе творится?.. А-а, значит, только всякую вот эту гадость тебе надо от меня!..