– Илья-а-а-а! ты какие будешь пирожки: с капустой или с картошкой? – пропела она в щёлочку запертой двери ванной, в которой шумно, с плеском умывался сын.
– Мне… мне… с кокосовым орехом, если, конечно, можно.
– Говори, иначе ничего не получишь!
– Если так строго – давай с капустой.
Пирожки были маленькие, хрустящие, маслянисто-сочные, Илья уминал их, запивая сладким, как сироп, чаем.
Когда он подсыпа́л в стакан сахар, ложечку за ложечкой, мать молчала, но покачивала головой: ведь всё ещё ребёнок! Мельком посмотришь – парень, мужчина, но приглядишься – совсем, совсем мальчишка, мальчик, мальчонка.
У Ильи розовато-бледное миловидное лицо с пушком усов, оттопыренные уши, припухлые губы, неразвитый округлый подбородок, тонкая шея. Если же попристальнее посмотреть, то можно обнаружить поперечную бороздку на высоком костистом лбу, которая несколько старила его юное лицо, – казалось, что Илья всегда сосредоточенно думал о чём-то весьма важном, мудром, но печальном. Глаза усиливали такое впечатление: густо-серые, однако с желтоватым отблеском, будто присыпанные пылистым песком или пеплом. Они сидели глубоко в глазницах и, представлялось, жили там отдельно, сами по себе. Лицо улыбалось, а глаза безмолвствовали, как бы сомневались или совсем не знали – зачем улыбаться?
Мать тревожили странные и непонятные глаза сына: как-то нехорошо это, – думалось Марии Селивановне. Сейчас она, стоя у газовой плиты и переворачивая скворчащие на сковородке пирожки, украдкой наблюдала за сыном. Он по-детски беззаботно мурлыкал какую-то модную песенку и шаловливо ногой задевал хвост кота Митрофана, а тот дремотно и независимо развалился на коврике под столом. Да нет, такой, как все. Простой и понятный, – отпустило в сердце матери.
Сын наелся и щеголевато прищёлкнул пальцами:
– Мерси, мама́, как говорят в старинных романах.
Глянул в зеркало – нахмурился, хмыкнул: торчат, паразиты, там же! Накинул на плечи куртку, кое-как повязался шарфом и выскользнул на лестничную площадку.
– А шапку, шапку-то! – метнулась за ним мать.
– Недалеко, мам, до школы! Пока! – как дирижёр, патетично взмахнул он рукой. Мария Селивановна всё же бросила ему, сбежавшему на второй этаж, шапку.
Слава богу, всех отправила, накормив и обласкав! И Марии Селивановне казалось, что нет на свете для неё важнее дел, чем всех своих накормить, обласкать, отправить на работу и на учёбу, а потом попросить у Бога, чтобы жизнь у них и дальше была столь же ровнёхонькой, да сытной, да безоблачной бы ещё.
В комнате сына она застелила кровать, расставила по полкам разбросанные на столе книги, рисовальные альбомы, прибрала, промыв и обтерев, кисточки и тюбики с краской. Кистей и тюбиков – много, просто навалы, ворохи, и мать с особенным тщанием, бережно и любовно, можно сказать, раскладывала их по ящечкам, стаканам и шкафчикам. И сын, и мать были художнически даровиты – рисовали, писали акварелью и гуашью и даже маслом. Илья уже познал некоторые азы живописности, прилично владел карандашом и углём, серьёзно осваивал масло и акварель, изучал манеры и приёмы больших мастеров. Он два-три раза в неделю занимался в изостудии, и взрослые осторожненько поговаривали, что Панаев, пожалуй, небесталанный малый. Он иной раз задумывался о художническом пути на всю жизни, но ещё ясно и твёрдо не определился.
А Мария Селивановна, когда-то, ещё в ранней молодости, пошла по узкой, без резких поворотов, подъёмов или, напротив, спусков тропке того искусства, которое учёные мужи с высоты своей гордости и надменности снисходительно – надо же к чему-то причесть – назвали примитивизмом. Мария Селивановна всю жизнь проработала воспитателем в детском саду, недавно вышла на пенсию, о профессии художника никогда и не думывала, но слыла прекрасной мастерицей по писанию на картоне маслом и по лепке глиняных фигурок. Как-то легко и весело выпархивал из её сердца образ, и соседки, любуясь её картинками или лепниной, прицокивали: «Умница, Мария!..»
Только семейные да соседи и видели работы Марии Селивановны. Ни о каких выставках не помышляла она; складывала картонки в чуланчике на даче. Пылились они, слипались, запаутинивались, и Мария Селивановна о них благополучно забывала. Иногда вспоминала и украдкой – супруг не позволял, потому что ценил и уважал труд жены, – десяток-другой выбрасывала в канаву за огородом. Кто-нибудь из дачников подбирал уцелевшие от дождя и солнца картинки, дивился пёстрому, красноглазому петуху или плывущим по лазурному озеру лебедям, – брал наивную, но красивую картинку себе.
Мария Селивановна не могла понять, зачем пишет или лепит. Иногда серчала на себя: «На что глупостями заниматься!» Однако наплывал и раскрывался, как лепестки, образ, что-то просвечивалось в душе, и не доставало сил не взять кисточку или кусочек глины.
Она прибралась в комнате сына и присела с картонкой у окна. Стала выводить жёлтыми и золотистыми красками. Привиделось ей нечто такое светлое и яркое, но не разобрала поначалу – то ли солнце, то ли лицо, то ли что ещё. Долго писала, а потом охнулось в сердце:
– А ведь на Илью похоже! Вот так так!
Неспроста, поняла, её сын получился таким солнечным, праздничным, сияющим – хотела ему счастья. Но как, в какие пределы раскинется жизнь Ильюшки, убережётся ли от бед и напастей мальчишка? Столько всюду соблазнов и ловушек!
А сын выбежал на улицу – в его лицо бросился крепкий морозный воздух. Город был ещё тёмным, ночным, но из окон ярко и густо сыпался свет. Илья бодро пошёл по скрипучему синеватому снегу, зачем-то подпрыгнул к низко склонённой тополиной ветке – повалился на землю и шапку шёлковый, недавно вьюживший снег. Илья посмотрел, как падали снежинки, и подумал, что надо бы покрепче запомнить эту сонно трепетавшую светотень. Завернул за угол пятиэтажки и увидел сильного белого свечения звезду. Остановился и пожалел, что не может рисовать или писать немедленно.
Пошёл той дорогой, которая дольше да изгибистее вела к школе. Зачем-то оборачивался на звезду. Может, она куда-то зовёт его, манит? Он не совсем внятно понимал, чего ему, собственно, сейчас хочется. Может быть, вот так долго, без остановок брести, поскрипывая снегом? Может, всей грудью вдыхать густой, калёный стужей воздух января? Может, идти-идти вот так, даже не спеша, да можно будет и дойти до этой прекрасной, великолепной звезды?
Шёл-брёл в школу Илья, а свернул с большой дороги в лесопарк – там настолько полная тишина, такая живописная пустынность и запущенность! Хочется ещё пожить душой, а в школе, в том гаме и суете, – знает! – не получится. Разлапистые, заснеженные ветви высоких, могучих сосен и елей туго согнулись, только что не кряхтят. Илья увидел вдали пронизанный жёлтыми лучами туман – незамерзающая в городе Ангара сказочно-пышно парила. Каменисто-серые клубы, как громадные валуны, скалы, двигались, сталкивались, распадались. Илья вообразил, что всё в его беспредельной стране или даже во всём мире, во всей Вселенной спит – города, деревни, люди, звёзды, облака, даже Москва ещё не очнулась, а вся засыпана снегом, лишь кое-где из-под слежавшихся, мёрзлых сугробов проблёскивают рубиновые звёзды Кремля.