Мы сели на лавку.
Через какое-то время два санитара в несвежих синеватых халатах вынесли на носилках из отделения реанимации тело, накрытое грязноватой, почти серой простыней, на которой ярко обозначились засохшие пятна крови, издали похожие на свежие, только что распустившиеся алые маки или гвоздики. С носилок почти до самой земли спадали водопадом слегка колыхаемые легким низовым ветерком тяжелые золотистые волосы…
Жена вдруг снова устремилась в отделение!
Когда я вошел туда же за ней, то увидел, что она пристально, словно неотчетливо видя строки, всматривается в список больных. Хотя даже издали было видно, что предпоследняя строка, где значилась фамилия Кристины, не зачеркнута.
– Я подумала… Когда увидела волосы… – как-то с хрипотцой, обернувшись ко мне, сказала Наталья.
– Я понял… Успокойся… Пойдем отсюда…
Когда мы во второй раз вышли из отделения, санитары, уже с пустыми носилками, покуривая, незлобиво, с ленцой переругивались с неопределимого возраста и вида мужиком, одетым так, словно он очень тщательно и долго подбирал и наконец-то нашел для себя костюм одного из героев пьесы Горького «На дне», которого давно хотел сыграть.
Выглядел мужичок в своих грязных полулохмотьях как-то ненатурально, именно по-театральному. Будто играл он сейчас свою нелепую роль, хоть и блестяще, но не в то время и, самое главное, не в том месте.
– Сколько раз я тебе говорил, чтобы ты не ночевал здесь, у морга, – устало говорил санитар постарше. А второй, совсем мальчишка, слушая их неспешный диалог, почему-то довольно ухмылялся.
Морг – старинное кирпичное одноэтажное здание, видимо, некогда бывшее купеческим складом, находился в дальнем углу больничного дворика и прилегал к глухой, тоже старинной кладки из плитняка, стене – брандмауэру, которая и отделяла наглухо эту часть больничного двора от всего остального мира.
Сюда, в этот угол, редко заглядывало и солнце, и люди. Похоже, именно поэтому бомж и соорудил там, недалеко от входной двери в здание, под разлапистым деревом из картонных коробок нечто, похожее на шалаш.
– Я-то уйду, – отвечал он санитару, который угостил его сигаретой. И теперь оба они, с наслаждением затягиваясь, в перерыве между этим приятным для них занятием, как два добрых старинных приятеля вели между собой неспешную «философскую» беседу, словно предназначенную сейчас для единственного слушателя-зрителя – второго санитара. Судя по возрасту, скорее всего практиканта из медучилища.
– Я-то уйду, – с нажимом и с проникшей вдруг в его, доселе безразличный, голос обидой повторил бомж. – А семейство свое я куда дену?!
– Какое еще семейство? – отмахнувшись от дыма, спросил устало санитар.
Мужик с неожиданной для него проворностью наклонился и из недр «шалаша» извлек непонятной расцветки грязную кошку, которую стал показывать санитару, чуть ли не тыча ею ему в лицо, как редкостный товар. Когда бомж отпустил кошку, она, сладко потянувшись, села у его ног и начала умываться. А из того же «жилища» к ней заспешило трое мяукающих чистых пушистых котят, которых заботливая мамаша, одного за другим, тоже принялась тщательно вылизывать.
– Да пусть живет, – снисходительно сказал молодой. – А если загнется – нам тащить его недалеко придется.
Второй санитар посмотрел на него с явным осуждением. И, отдав остаток своей недокуренной сигареты бомжу, поскольку свою он уже успел искурить, недовольно сказал своему напарнику.
– Ладно, нечего тут лясы точить! Пошли в отделение.
И практикант с виноватым видом, словно он ненароком нарушил какой-то раз и навсегда заведенный ритуал, неся в одной руке сложенные теперь носилки, быстро зашагал за своим старшим, почти пожилым напарником.
* * *
Тот день запомнился мне особо…
Накануне вечером врачи заверили нас, что у Кристины наступило некоторое улучшение и что она начинает приходить в сознание. Недельная борьба за ее жизнь, следовательно, все же увенчалась некоторым успехом.
– Теперь самое главное – воля к жизни, – сказал нам заведующий отделением, высокий, весь какой-то очень чистый, аккуратный и даже, пожалуй, слегка щеголеватый мужчина средних лет с пустым взглядом, в котором угадывался груз несбывшихся надежд. – Теперь все будет зависеть только от нее самой. Захочет она жить или нет.
Возможность такого выбора по отношению к Кристине показалась мне тогда просто нелепой. Ведь она всегда была такой веселой, такой жизнелюбивой. Я, например, не припомню ее плачущей, в отличие от ее лучшей подруги – моей жены, которая частенько грешила этим и с которой Кристина нас, кстати сказать, и познакомила одним дождливым летом вот уже много лет назад. Порой мне вообще казалось, что Кристина без всякой причины, просто от полноты чувств может где угодно задорно рассмеяться, заражая своим весельем и окружающих.
Этот жизнеутверждающий смех и скрюченная дура с косой и провалившимся носом были просто несовместимы.
Как я уже сказал, тот день запомнился мне во всех подробностях…
Даже не только день, но и все, что ему предшествовало. Пожалуй, впервые за всю эту долгую нескончаемую неделю, когда мы узнали, что Кристина попала в автомобильную катастрофу, я нормально заснул. Спал я крепко, а проснулся внезапно. От приглушенного, какого-то шуршащего звона разбиваемого керамического кувшина (в котором обычно для кипячения отстаивалась вода), непонятно почему вдруг свалившегося со стола.
На боку этого белесо-зеленоватого, почти белого, кувшина было изображено не то ласковое желтое теплое летнее солнышко, не то – еще невызревший подсолнух. Скорее всего этот стилизованный рисунок все же больше напоминал размытое акварельное солнце с его трепетными широкими лучами.
Я стал в совок заметать эти осколки солнца, недоумевая, как же все-таки кувшин, обычно стоявший посреди стола, мог свалиться на пол.
И только когда ранним утром я начал наливать из этого самого абсолютно целого кувшина воду в чайник для кипячения, то понял, что это был всего лишь сон, но настолько яркий и реальный, что его трудно было разграничить с явью, поэтому мне все еще непроизвольно вспоминались эти бесформенные осколки солнца в нашем широком красном совке, куда я их смел.
Поставив на конфорку плиты чайник и снова наполнив кувшин водой из-под крана до следующего утра, я повернулся лицом к углу окна (которое выходило у нас в кухне почти на восток) и, по обыкновению, мысленно произнес молитву: «Отче наш, иже еси на небеси. Да святится имя твое…», отыскав в черном небе маленькую мигающую, будто вздрагивающую от холода, синюю звездочку, которая всегда в это время виднелась чуть выше и сбоку от кроны огромного тополя, растущего в нашем дворе, и то густо покрытого темной листвой, то совсем голого, с растопыренными во все стороны ветками, похожими на скрюченные болезнью длинные пальцы.
Сделав после молитвы свои обычные двенадцать поклонов, что иногда заменяло мне зарядку, если ее не хотелось или уже некогда было делать, я сел в кухне за стол поработать.