Все мои самые радужные планы о дальних странствиях, о работе в ТИНРО, о чём совсем не прозрачно намекал нам Бурин, летели ко всем чертям!
Члены экипажа воспринимали моё несчастие по-разному.
Кому-то было всё равно, кто-то злорадно подтрунивал, кто-то искренне старался помочь. (Одним словом, люди были, как люди – не хуже и не лучше других, встречаемых мной на берегу.) Причём советы следовали самые разнообразные. Одни предлагали во время качки побольше есть, другие утверждали, что есть надо только солёные сухарики из чёрного хлеба или, солёные же, огурцы, которые мне в каюту наш кок принёс целую трёхлитровую банку. Однако я смог съесть только пол-огурца, тут же выскочив потом, во время мёртвой зыби, из боковой двери полутёмного коридора к борту судна.
– О! – увидев мой манёвр, весело заржал проходивший с кем-то мимо Кухтыль. – Студент решил хвастануть харчём! Заодно и сивучей покормит, а то они, бедняги, уже вторые сутки за нами следуют, попрошайничают.
Стоя у борта, шумно, со стонами изрыгая из себя остатки огурца, вытирая выступавшие на глаза от напряжения слёзы, я одновременно чувствовал к себе отвращение и жалость.
Немного успокоившись после приступа рвоты, я действительно увидел недалеко от кормы торчащие из воды любопытные мордашки сивучей с большими тёмными глазами и блестящими, как бриллианты, крупными каплями воды на обвисших жёстких усах. А напротив меня, не более чем в двадцати метрах от борта, тем же курсом, что и судно, словно наперегонки с ним, то и дело полностью выпрыгивая из воды, пронеслась, обогнав нас, весёлая стайка дельфинов с лоснящимися в воздухе упругими тёмными боками и спинами. Эти вечные странники морей были в своей стихии и радовались жизни, солнцу, струям воды…
– Ты вот что, парень, – раздался за моей спиной густой голос неслышно подошедшего стармеха, – выпей-ка, если сможешь, хотя бы стакан забортной воды. Многим это помогает.
Однако при одной только мысли об этом меня снова начало мутить. Но теперь из меня выходили не остатки продуктов, а желчь.
– Не раскисай! – подбодрил меня механик, когда я наконец снова разогнулся. – Как говорится: «Загорюй, загрусти – курица обидит». Собери волю в кулак! Привыкнешь. Человек ещё и не к такому привыкнуть может. Ну, что? Зачерпнуть водицы или не надо?
– Не на-до! – тихо произнёс я и от очередного приступа рвоты снова перегнулся через борт. – Пожалуйста, уйдите, – едва смог выговорить я.
К вечеру качка прекратилась, и я за ужином съел двойную порцию гороховой каши с котлетами.
– Компот будешь? Или сначала рыганёшь? – попытался пошутить Кухтыль, но реплика его повисла в воздухе, никто из нескольких, ещё оставшихся после ужина в кают-компании людей её не поддержал.
«Теперь все будет по-другому», – твердо решил я, шагая из кают-компании по коридору. – Стармех прав – нечего раскисать! Как там у Фолкнера? «Человек может всё выдержать, только нельзя ему останавливаться». Или у Шкляревского: «Назло беде своей проснись // Весёлым и непобедимым!».
Постучав в каюту фельдшера, я услышал оттуда негромкое, спокойное: «Войдите…»
Увидев меня, Анна Васильевна внешне ничуть не удивилась, хотя чувствовалось, что они ожидала увидеть кого-то другого. Может быть, старпома, о котором говорили, как о её женихе. Однако совместить Кирилла Степановича Пыркина и Анну Васильевну Зарицкую я почему-то никак не мог. Была в ней некая природная, а может быть, наследственная интеллигентность и деликатность, которой многим из нас и, в первую очередь, старпому, увы, так не хватало. Слишком простоват он был для неё, на мой взгляд. «Хотя гусар! Усы – вразлёт!»
– Проходите, Игорь. Присаживайтесь, – указала она на табурет, стоящий у стола. – Как вы себя чувствуете? – отложив в сторону вязание, спросила Анна Васильевна, сидя на своей аккуратно заправленной кровати при включенной сбоку настенной лампе.
Она была в однотонном легоньком халате, с гладко зачёсанными, пепельного цвета волосами. И от всего её такого домашнего вида, неяркого света, уюта, спокойных серых глаз исходил такой покой и умиротворение, что хотелось остаться в этой каюте навсегда.
– Анна Васильевна, я не хочу, чтобы меня списывали с судна. Научите меня вязать. Мне кажется – я смогу привыкнуть к качке.
– И такое бывает, – улыбнулась она. – Ну что ж, я готова преподать вам первый урок.
От этих её слов у меня так сладостно защемило сердце, как будто сейчас должно было произойти что-то таинственное, запретное, давно желаемое нами. Вынырнув из мимолетных грёз, я понял, что наши мысли двигались в совершенно разных направлениях.
– …Это основа.
– Что? – окончательно вернувшись к действительности, спросил я Анну Васильевну.
– Я говорила о лицевых и изнаночных петлях, как основе любого вязания, но вы, по-видимому, задумались о чём-то своём. Сейчас я вам это покажу.
Она взяла в руки спицы, расправив вязание, в котором уже угадывалась спина свитера, явно превышающего комплекцию Анны Васильевны.
Дня через три я уже довольно бегло вязал, хотя постоянно колол спицей указательный палец левой руки и слишком туго, по мнению Анны Васильевны, затягивал петли. В каюте я был один. Юрка с Николюком в его «апартаментах» обсуждали планы высадки на лежбище котиков на острове Медном, куда мы должны были подойти дня через три…
– Войдите! – подражая спокойному голосу Анны Васильевны, произнёс я, услышав стук в дверь и надеясь, что это Анна Васильевна пришла проконтролировать мою работу.
Вошла Зина.
– Не помешаю? – как-то робко спросила она.
– Проходи.
– Ну, как ты?
– Да вроде ничего.
– А меня тошнит!
Я с удивлением уставился на Зину. Во-первых, потому что она не укачивалась, а во-вторых, потому что стоял штиль. Правда, бывает, что женщин тошнит от другого, но тогда… Я не успел додумать.
– От жизни тошнит, – пояснила она. – От её бессмысленности. От собственной ненужности и пустоты. Как у Платонова, помнишь? «Заскорбев душой от недоброкачественности жизни…»
Я искренне и гораздо сильнее, чем в первый раз, удивился, чуть не разинув рот. Чего-чего, но таких литературных тонкостей от Зины я никак не ожидал.
– Ладно, пойду я, – сказала она и вышла из каюты, тихо закрыв за собой дверь.
Примерно через месяц к качке я более-менее привык. Причём помогла мне в этом больше всех остальных… судовая кошка Муся. Она, похоже, как и я, укачивалась. И как и мне, ей особенно не нравилась мёртвая зыбь, когда судно колыхало не с борта на борт, а раскачивало, подобно качелям, с кормы на нос и обратно.
Во время таких «качелей» шерсть у Муси дыбилась и становилась сухой, наэлектризованной, а сама она делалась вялой, словно вяленая вобла. Покинув камбуз, кошка интуитивно отыскивала наименее раскачиваемое место и пассивно замирала там на долгое время, глядя на мир печальными тусклыми глазами.