Вместе с нами уже была также Магда Александровна, это я предложила взять ее воспитательницей, потому что знала ее еще по Питеру, и девочки Магду сразу полюбили. Помощь ее была очень нужна, тем более что Максим и Тимоша вместе с Крючковым уехали вскоре в Сорренто, чтобы окончательно ликвидировать тамошнее хозяйство. Целыми днями они неустанно паковали вещи. Книги доставлены были морем, но все же значительная их часть так и осталась там, в том числе бросили и мои книги. Мне было жалко их. Но для всех я так и осталась прислугой, чья собственность никого не интересует. Добро Муры, которое тоже там оставалось, – какие-то книги, полочки, платья и побрякушки – отправили в Лондон.
Тессели, как кто-то мне объяснил, по-гречески значит “тишина”. Здесь действительно было тихо, словно в одиночной камере. Ни одного дома поблизости. Форос, где Максим и Тимоша в прошлом году подыскали было отличную виллу, наверняка, с точки зрения “органов”, был слишком оживленным местом. Здесь же тихими были даже чекисты, которым не разрешалось разговаривать ни друг с другом, ни с остальными. Я тогда еще думала: как жаль, что из-за эмигрантских козней Нобелевскую премию получил не Алексей, а Бунин. Но теперь понимаю, что товарищей не остановила бы и Нобелевская премия, они бы его и с премией изолировали.
К этому времени он сделал для них уже все что мог. Написал предисловие к сборнику о строительстве Беломорканала. Для прославления гигантской стройки отрядили тридцать шесть известных писателей. Их отвезли на место, неделями кормили-поили, устраивали встречи. Писатели могли увидеть своими глазами, что канал строили тысячи зэков. Но они этого не заметили и сразу взялись писать. Алексей от приглашения отказался, болезнь на сей раз была очень кстати. Но в своем предисловии он без устали воспевал достижения и писателей, и строителей. Забыл только об охранниках.
Алексей подолгу шушукался с Ягодой. И чего он добился? Спасет пять человек, арестуют пять тысяч, расстреляют пятьсот. При Ленине пропорции были такими же, как теперь, при Сталине. Одна вещь его очень обрадовала: ему раздобыли альбом Босха, о котором он давно мечтал. Он всем показывал его, приговаривая: вот ведь черт, как людей знал маэстро Иероним! Он решил подарить альбом Максиму, надеясь, что тот вдохновится и снова начнет рисовать. Альбом Максим пролистал, но 11 мая скончался от воспаления легких.
После того как они с Тимошей вернулись из Сорренто, где ликвидировали хозяйство, Максим совершенно сломался. Своей цели власти добились, Алексей уже не покинет Советский Союз, поэтому развлекать Максима отныне не обязательно. В экспедиции его больше не посылают. Он понял, что у него не будет ни должности, ни работы, что нет у него никакого места в жизни. Карикатуры и живопись он забросил. На Никитской, а тем более в Тессели интересных гостей было мало, это в Сорренто они сменяли друг друга и было на кого рисовать шаржи. Ну а здесь разрешение на визит нужно было запрашивать по телефону у Крючкова, который получил указание строго просеивать гостей Алексея. И он это указание выполнял, потому что охрана тоже докладывала куда надо, и прежде всего о нем. Все данные посетителей записывали на вахте, бесконтрольно нельзя было ни войти, ни выйти. Максим тоже не мог больше носиться на мотоцикле, как делал это в Сорренто, водить мотоцикл или машину ему запретили из-за пьянства. Книги он не читал. Смотрел с приятелями-гепеушниками кинофильмы. В кинозале ОГПУ им показывали те же ленты, что и Сталину, – голливудские комедии, Чаплина, но новые фильмы привозили нечасто, и между двумя просмотрами не оставалось ничего другого, как пить. Я не раз предлагала Алексею направить его на лечение, и он даже советовался об этом с Ягодой, но тот отмахнулся, сказав, что непьющий человек не внушает доверия.
Однажды Максим неожиданно уехал в Ленинград. Никого не предупредил – просто не явился ужинать.
Ленинградские чекисты содержали в городе несколько борделей, началось это еще во времена Зиновьева, который об этом знал и негласно приветствовал. Магда считала, что Максим потому и сбежал туда. В Москве тоже были бордели из заключенных женщин, но здесь Максим был на виду, и о нем сразу же донесли бы Ягоде. Алексей немедленно позвонил Ягоде, тот связался с ленинградским ОГПУ, и едва Максим прибыл, его встретили ленинградцы и ближайшим рейсом отправили обратно в Москву.
Доходили до меня и такие слухи, что якобы Горький послал Максима к Кирову обсудить с ним заговор против Сталина, но Ягода их выдал. В самом деле, Кирова вскоре убили, но все эти разговоры – чистой воды небылицы, потому что нормальному человеку и в голову не пришло бы, учитывая тогдашнее состояние Максима, доверить ему важное сообщение.
Я об этом ничего не знала, на Малой Никитской Максим с семьей жили в другом крыле, мне же хватало забот и с Алексеем, которому Первого мая опять предстояло стоять на трибуне мавзолея. Чтобы физически поддержать его, я заранее вколола ему камфару, обычно она помогала. Я видела, что Максим вернулся домой, но при мне никаких разговоров не было. Тимоша на сей раз на Красную площадь не поехала, решила остаться с детьми. Я тоже осталась дома. На трибуну для дипломатов в этот раз приглашение получил Максим, он уехал. Ночевал он дома, а на следующий день, второго, отправился со своими приятелями-чекистами в Серебряный Бор.
Домой его привезли четвертого. Секретарь Ягоды Буланов присоединился к их компании третьего мая, а перед этим, еще второго вечером, они, пьяные, легли спать на холодную землю, с которой только что сошел снег, остальные быстро проснулись, а Максим продолжал спать. Там его и забыли на всю ночь. Это неправда, что они перед этим купались в реке, как неправда и то, что слышала где-то Магда: будто Максима убили. Наплевательство, пьянство да безответственность – вот что его убило. Уж такой наш народ, каким был, таким и останется.
Сбить Максиму температуру мы не смогли, по тревоге подняли Сперанского, Левина, Хольцмана и Плетнева, а до их приезда за ним ухаживала я. Горчичники и компрессы не помогали, а других средств против пневмонии не было. Пенициллин появился уже после войны. И если организм не сопротивлялся, то помочь ему было невозможно.
Мы с Магдой не знали, что говорить детям. Тимоша не хотела, чтобы они были на похоронах. Ракицкого спросить было невозможно, он отсиживался у себя в комнате. Крючков тоже не смел ничего сказать, его еще не проинформировали, какова будет в этом деле позиция партии. Не знал он и о том, будет ли на похоронах Сталин. Алексей же сказал, что девочки непременно должны присутствовать, и не надо им врать, не надо рассказывать обычные в таких случаях сказки про загробную жизнь.
Но мы с Магдой решили, что все-таки Бог должен быть, и должен быть рай, и воскресение должно быть. Сама я давно неверующая, но я понимала, что немецкое протестантское воспитание Магды имеет свои преимущества. Немецкого языка она уже не знала, но веру в ее семье сохранили. Стоит все же ценить то, что люди за тысячи лет придумали для облегчения связанных со смертью переживаний, ведь наши предки, поди, были не глупее нас. Они так же не веровали, как не веруем мы, но на этот случай непременно должны были что-то придумать.
Приглашенных было немного, официальное уведомление о похоронах не публиковали. Катерина Павловна позвонила друзьям; у кого не было телефона, те ничего не узнали. Вход в дом со стороны Малой Никитской был перекрыт, пройти можно было только через сад. Всех дважды проверяли чекисты, как будто в доме прощались с каким-то выдающимся революционером. В столовой, где был установлен открытый гроб, суетился сожитель Катерины Павловны Михаил Константинович. От имени Алексея, который не спустился из своей комнаты, гостей учтиво приветствовал сухопарый согбенный Ладыжников. Друзья подходили к гробу и целовали в щеку худого лысого старика, каким стал к тридцати шести годам этот когда-то такой симпатичный белокурый ребенок. Облачала его я, словно бы репетируя предстоящее вскорости облачение Алексея.