В течение двух последних лет Алексей почти не работал – в основном он писал подхалимские письма да статьи в сталинистском духе. О новом повальном голоде он не сказал ни слова. А ведь всего десять лет назад именно он занимался организацией международной помощи. В Москву мы привезли не один десяток ящиков с материалами для “Самгина” – книги, газеты, выписки. Весь его архив. Вот хорошо-то, говорил он, что годами собирал адресованные ему письма и копии своих ответов, теперь все это пойдет в роман. Тысячи, многие тысячи писем, секреты десятилетий раскачивались вместе с нами в морском тумане. В Москве он собирался обосноваться надолго, хотя и не навсегда.
На деньги, вырученные от продажи нефритовых статуэток и китайского фарфора, купить свободу не получилось. Он был прав, говоря: нельзя наслаждаться гостеприимством фашистского государства. Из Германии бежали кто мог. Там с конца января у власти был Гитлер. Мура, забрав из берлинской школы сына Павла, отвезла его в Париж; Таня была уже там.
Еще можно было поехать в Прагу, но Бенеш с Масариком Алексея не переваривали, неслучайно перед отъездом в Италию он пробыл в Праге всего полгода. Да и нецелесообразно это было теперь: Алексей был уверен, что война неизбежна и Германия первым делом нападет на Чехословакию. Так оно и случилось. В Париже было слишком много русских эмигрантов. Положение Испании, хотя гражданской войны еще не было, казалось шатким. От Англии его отговорила Мура, видимо, не желала пускать его в собственный мир; она в это время жила уже под одной крышей с Уэллсом, и все это знали – за исключением Алексея. Об Америке не могло быть и речи, настолько там некрасиво обошлись тридцать лет назад с Алексеем и Марией Федоровной: когда выяснилось, что они не женаты, их даже из отеля выставили, так что пришлось несколько месяцев жить на чужих хлебах на какой-то ферме. Тогда он в своих статьях стал называть Америку адом и страной желтого дьявола, из-за чего разгорелся еще больший скандал, – в общем, туда его не пустили бы.
Податься ему было некуда, да и не все ли равно, ведь Сталин достал бы его в любом месте.
В последнюю зиму, проведенную нами в Сорренто, у Алексея гостил Всеволод Иванов с женой Тамарой, которая раньше была подругой Бабеля и родила от него ребенка. Был Василий Яковлев, учивший Тимошу живописи и рисунку. Приезжал профессор Бурмин, несносный напыщенный тип, временно замещавший Левина, а также историк партии Исаак Минц, с которым они работали над “Историей Гражданской войны”. Даже в апреле дом был еще полон: долго гостила Катерина Павловна, отправившаяся затем вместе с нами на теплоходе. Но Николаева, друга Катерины Павловны, не выпустили и на этот раз, он остался в Союзе заложником. Из Парижа приехали Бабель с Крючковым. Молодую жену Крючкова Лизавету Захарьевну из журнала “Крестьянка” без проблем отпустили. Никулин тоже приехал из Парижа, но затем отбыл в Лондон. А Маршак, который был в Сорренто с женой, направился от нас в Париж. Он сильно болел, Алексей оплатил ему лечение в Италии и послал затем в санаторий в Арденнах. Маршака я очень любила, у него на каждое слово было по две рифмы и три каламбура, так что они с Максимом могли развлекать друг друга часами. Крупным поэтом, как на то в свое время рассчитывали Алексей и Шаляпин, он не стал, писал для детей, что было занятием безопасным, и замечательно переводил. Очень умен был Бабель, но он этого не выказывал. С утра до вечера он сыпал анекдотами. В то время он писал сценарии, за них хотя бы платили. И работал над главным произведением своей жизни – большим романом. О жизни советской верхушки он знал все, водил дружбу с гепеушными начальниками, был на хорошем счету у Ягоды. А Никулина читать было невозможно – он был революционный романтик, изо всех сил работал локтями, все вынюхивал и ко всем подлизывался, как банный лист приставал.
Целых два месяца в Сорренто отдыхал доктор Хольцман, пульмонолог. Он тоже отправился вместе с нами на теплоходе. Сталин послал его в знак благодарности, когда Алексей передал ему через Крючкова, что возвращается в СССР. Каждое утро, в полдень и вечером Хольцман прослушивал легкие Алексея; с тех пор как он прибыл, я этим не занималась. Он качал головой, неодобрительно цокал языком и принимался за завтрак, обед или ужин. Большого вреда от него мы не видели, но и кормить-поить его было не за что.
Сталин в течение многих часов беседовал в Кремле с Крючковым о создании Союза писателей и прочих делах. Крючков, ничего особенно не скрывая, отчитался о разговоре, видимо, знал, что Ягода все равно доложит.
Последняя весна в Сорренто прошла бурно, Алексей совсем выдохся и обещал, что во время плавания и в Москве будет отдыхать. За границей он оставаться не мог, но и в Москву ему ехать было нельзя. Ясно было, что опять его станут таскать по городам и весям, что его обложат просители, не давая ему ни минуты покоя. Он ехал, чтобы вмешаться в политику, думал, что от него зависит благополучие родины, социализма и всего мира. Он верил, что сможет повлиять на Сталина. Хотел добиться, чтобы Сталин заключил наконец компромисс с Бухариным и другими и вместо разжигания классовой борьбы стабилизировал обстановку в стране.
Мы вошли в порт Стамбула. Я глядела на склон холма, на маленькие домишки и большие дворцы, на зеленеющие деревья и многолюдную пристань и уже радовалась, что у нас будет полдня, чтобы побродить по этому фантастическому городу, когда на борту появилась Мура. Всего несколько дней назад она в “Иль Сорито” давала указания товарищам, прибывшим из Москвы для упаковки вещей, – она вообще обожала командовать. На следующий день мы погрузились на теплоход, а товарищи упаковщики отправились обратно в Советский Союз. Проще было бы, если бы Мура поехала вместе с нами в Стамбул, но у нее был билет на поезд в Лондон. Она объясняла поездку предстоящей операцией Павла. Но возможно, что это Уэллс требовал, чтобы она иногда бывала дома. Тимоша однажды рассказывала, что в 1932 году Уэллс, точно так же, как до этого Алексей, предлагал ей руку и сердце, но, увы, как и Алексей, получил отказ. Я могла бы даже записать это Муре в актив: ей было все равно, русский писатель или английский, главное, чтобы были слава и большие усы.
Когда этот проныра Никулин узнал в Лондоне, что Мура поедет за нами в Стамбул, он стал допытываться у нее, какого числа и каким пароходом. Мура ему сказать не могла или не хотела. И Никулин поинтересовался о том же в письме к Тимоше, дескать, он с удовольствием бы сопроводил Муру. Тимоша показала письмо Алексею, который сказал, что нечего этому Никулину совать к нам свой нос. А я подумала: зря они так от него отбиваются – одним доносчиком больше, одним меньше, какая разница?
Мура и в Стамбул привезла Тимоше кучу всяких вещей. Она всеми силами старалась остаться с ней в хороших отношениях. На борт вместе с Мурой поднялся десяток турецких носильщиков, которые подхватили помеченные особыми знаками ящики и сволокли их на берег. Алексей с Мурой ушли по каким-то делам, а мы отправились на экскурсию по Стамбулу. У меня остался неприятный осадок оттого, что Алексей сговорился о чем-то с Мурой за моей спиной.
А члены экипажа – все как один чекисты – стояли на палубе с вытянутыми рожами. Они знали, что пока доложат об этом проколе, Мура вместе с архивом будет уже далеко, спрятать его в Европе для нее не проблема. Она всюду своя – в Париже и в Ревеле, в Каллиярви и в Лондоне. Конечно, информацию из нее могут выбить, если захотят, только проверить, лжет она или говорит правду, гепеушникам будет непросто.